Шрифт:
Ив стоял и, глядя на смутно вырисовывавшиеся в темноте вершины Буриде и на странницу-луну, читал вечернюю молитву. Он ждал всего, призывая все, и был согласен даже на страдания, но страшился долгой жизни с утраченным вдохновением, которое подменяется хитростями достигнутой славы. И он не предполагал, что будет изо дня в день рассказывать об этой драме в одной из газет, которая появится после войны; он согласится на это после многолетнего молчания. Благодаря этим ужасным страницам он спасет лицо; они послужат его славе в большей степени, чем стихотворения: они будут очаровывать и приятно волновать поколение людей, утративших надежду. Может быть, глядя этой сентябрьской ночью на задумчиво стоявшего перед уснувшими соснами невысокого подростка, Бог уже видел, как странно соединятся друг с другом последствия; а подросток, считавший себя гордецом, был далек от осознания собственных возможностей и не подозревал, что судьба многих людей оказалась бы иной и на земле, и на небе, если бы Ив Фронтенак никогда не родился.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Как же далеко отсюда и птицы, и родники! За ними только конец света.
Рембо— Пять тысяч долга за три месяца! Дюссоль, видели ли мы в старое время что-нибудь подобное?
— Нет, Коссад. У нас было уважение к деньгам; мы знали, сколько усилий стоило нашим дорогим родителям заработать их. Нам с детских лет прививали культ Бережливости. «Порядок, труд, экономия» — таков был девиз моего глубокоуважаемого отца.
Бланш Фронтенак прервала его:
— Речь идет не о вас, а о Жозе.
Теперь она уже жалела о том, что доверилась Дюссолю и своему шурину. Когда Жан-Луи раскрыл эту тайну, пришлось поставить в известность Дюссоля, потому что Жозе воспользовался доверием фирмы. Дюссоль потребовал созвать семейный совет. Госпожа Фронтенак и Жан-Луи воспротивились тому, чтобы извещать о случившемся дядю Ксавье: у него было больное сердце, а такой удар мог лишь усилить болезнь. Но Бланш никак не могла понять, зачем вмешивать в это дело Коссада. Ее мнение разделял и Жан-Луи.
Молодой человек сидел напротив матери. Сидячая работа сделала его несколько грузным, и волосы его, несмотря на его двадцать три года, успели спереди немного поредеть.
— Ну и глупо же он себя повел, наш Жозе, — произнес Альфред Коссад. — Похоже, всем другим эта девица доставалась задаром... Вы видели ее, Дюссоль?
— Да, однажды вечером... О! Не ради своего удовольствия. Как-то раз госпожа Дюссоль пожелала хоть раз в жизни побывать в «Аполло», чтобы иметь представление, что это такое. Я не счел возможным отказать ей. Как вы сами понимаете, мы взяли ложу бенуара! Так что нас там никто не видел. Эта Стефана Парос танцевала... вы понимаете, с голыми ногами...
У дяди Альфреда заблестели глаза, и он наклонился к нему:
— Вроде бы бывают вечера, когда она...
Фраза осталась незаконченной. Дюссоль снял пенсне, запрокинул голову.
— Вот чего не было, того не было, — сказал он. — На ней был купальничек, очень маленький, но все же был. И я выяснял: без него она все-таки не показывается. Неужели вы думаете, что я бы подверг госпожу Дюссоль... Ну что вы! Как можно! Но уже и так, с голыми ногами...
— И босиком... — добавил Альфред Коссад.
— О! Босиком... — и на лице Дюссоля появилось снисходительное выражение.
— Да, а вот мне, — заявил Альфред с какой-то непонятной горячностью, — именно это кажется наиболее отвратительным...
Бланш раздраженно прервала его:
— Это вы, Альфред, отвратительный человек.
Тот стал возражать, подергивая и поглаживая свою бороду:
— О! Ну вы, Бланш...
— Ладно! Довольно об этом. Ваше мнение, Дюссоль?
— Удалить его, моя дорогая подруга. Пусть уезжает как можно быстрее и как можно дальше. Я хотел бы вам предложить Виннипег... но вы, пожалуй, не согласитесь... Нам нужен представитель в Норвегии... У него было бы там жалованье, скромное, если честно, но немного победствовать — это как раз то, что ему нужно, чтобы он понял истинную ценность денег... Вы согласны, Жан-Луи?
Молодой человек, не глядя на своего компаньона, признал, что Жозе и в самом деле нужно удалить из Бордо. Бланш пристально взглянула на старшего сына.
— Не забывай, что и Ив уже уехал...
— О! Вот его-то, — воскликнул Дюссоль, — его-то вам как раз следовало удержать при себе! Мне жаль, что вы не посоветовались со мной. Ничто не заставляло его ехать в Париж. Ну сами посудите, не станете же вы мне говорить про его работу? Я знаю ваше мнение, материнская любовь вас не ослепляет, у вас слишком много здравого смысла. Вряд ли я рассеиваю ваши иллюзии, говоря вам, что его литературное будущее... И я знаю, о чем говорю; я постарался ознакомиться лично... Я даже несколько раз читал вслух госпоже Дюссоль, которая, должен признаться, запросила пощады. Вы скажете, что он получил какие-то положительные отзывы... но откуда они берутся, я вас спрашиваю? Кто такой этот господин Жид, письмо которого показывал мне Жан-Луи? Есть экономист с такой фамилией, острейшего ума человек, но речь ведь идет не о нем, к сожалению...
Хотя Жан-Луи уже довольно давно знал, что мать не боится противоречить сама себе и не затрудняет себя чрезмерной заботой о логике, он был тем не менее удивлен, услышав, как она использует против Дюссоля те же самые аргументы, которые еще вчера вечером он сам использовал против нее:
— Вы бы лучше не говорили о том, что вы не в состоянии понять, о том, что написано не для вас. Вы одобряете только то, о чем вы уже знаете, о чем вы читали где-то еще. Новое вызывает у вас шок и всегда вызывало у людей вроде вас. Разве я не права, Жан-Луи? Мне говорили, что даже Расин в свое время вызывал недоумение у своих современников...