Шрифт:
Не сказать, чтоб радостной была встреча Соколова с Распоповым. Оборванный, почерневший, сидел Анатолий Федорыч, выкладывал худые вести: комитет арестован, сам еле ушел, золота нема.
Щурил глаз Распопов, слушая Соколова. Шалюта-Попешко сокрушенно, как бы соболезнуя, головенкой качал. Валентин задумчиво подкручивал колечки усов.
Молчали.
– Ну, так и так, – сказал наконец Распопов. – Видно, хлопцы, сам бог повелел к Антипову подаваться немедля… Чего щеришься, ваше благородие? – злобно, раздраженно крикнул, заметив, что Соколов улыбнулся.
А тот, откинувшись на спинку стула, уже не улыбался – хохотал, бабьим каким-то воем заливался пронзительно, с подвизгиванием, с ойканьем.
Побледнел Распопов.
– Ты шо, сволочь?! – сатанея, вскочил рывком. – Надо мной потешаешься, гадюка?!
Выхватил наган.
– Убью… буржуйская гнида!
– Ша! – сказал Валентин. – Не петушись, Иван Павлыч… Истерика у господина штабс-капитана.
– Шо-шо? – вытаращил глаза атаман.
– Истерика. Дамская такая болезнь. Понимаешь? На нервной почве.
– Тьфу! – плюнул Распопов.
Сунув наган в кобуру, удивленно и даже с некоторой опаской разглядывал трясущегося не то в смехе, не то в плаче Соколова.
Валентин пытался влить в рот Анатолия Федорыча глоток самогона. Но зубы клацали о стакан, мутная влага лилась на грудь начштаба. Тело извивалось, раскачивалось взад-вперед.
Наконец глотнул. Поперхнулся. Закашлялся. Вытер грязным рукавом мокрое от слез лицо. Крупно, как-то по-лошадиному вздрагивая, притих. Принял из Валентиновых рук стаканчик, выпил. Вздохнул глубоко, устало. И лишь тогда сказал:
– Нету… Нету, голубчик Иван Павлыч, никакого Антипова. Вот… почитай. Только что утром в Малиевке… на станции… раздобыл.
На зеленое сукно бильярда кинул помятую газету. Сгорбясь, обессиленно, по-стариковски шаркая ногами, пошел к поставцу. Дрожащей рукой, звякая бутылью о край стакана, расплескивая, налил самогонки.
Крупно, четко, через всю первую страницу газеты вылупливались черные роковые слова:
КОНЕЦ ОСИНОГО ГНЕЗДА!
МОЩНЫМ УДАРОМ ВОЙСК КРАСНОЙ АРМИИ
БАНДА АНТИПОВА ЛИКВИДИРОВАНА!
Аксинья-полузимница
Весь день Панас надраивал медные бляхи конской сбруи. Вплетал серым в хвосты и гривы алые, голубые, зеленые ленты. Яркими розанами нового ковра пылала грядушка атамановых саней.
Утро встало над снежной степью – розовое и голубое с позолотой. Ясные, чистые синели небеса. Лишь далеко на востоке, у самого края земли, мутнело длинное, узкое, как нож, облачко.
Старики понимали: идет буран. К обедам ли, к ночи ли, но – страшной силы, придет, задымит, закрутит, смешает землю и небо в единый ревущий, котлом клокочущий мрак, сотни людей уложит навечно спать в сахарных сугробах…
Но весело, переливчато звенели поддужные колокольцы, приглушенно ворковали, переговаривались бубенчики, празднично реяли на тихом ветерке вплетенные в конские гривы пестрые ленты.
Две тройки, десятка полтора верховых, пыля сверкающим снегом, скакали к Волчьему кордону справлять Аксинью-полузимницу.
А там давно ждали.
На выскобленных добела полах лежали чистые, из домашней пестрядины постилки. Дух пшеничных пирогов, мясного жарева и варева прямо-таки распирал нарядно убранные горницы. Лопушистые жирные листья цветов-фикусов блестели бутылочно-зеленым лаком. Лампадки красные, голубые мерцали перед образами. И граммофон, выгибая длинную с красным раструбом шею, с раннего утра блеял, квохтал, заливался петушиным криком, крутил «Гай-да-тройку» и «Чайку над озером» и как два еврея смешно кричат по телефону…
Ксана ходила по дому – нарядная, распаренная от кухни, в зеленом с переливами шелковом городском платье, в белых высоких румынских баретках.
Ждала мила-друга. Была одна.
Дед Еремка еще затемно ушел в лес. Ксана уговаривала остаться: «Не ходите, тату, шо то таке – гости на двор, а вы со двора…» Старик сказал: «Хай им, твоим гостям, бис!» Закинул за плечи старенькую, заряженную волчьей картечью берданку, стал на лыжи, упрямый черт, и ушел.
Часам к десяти подкатили к крыльцу.
Разом две горницы и кухонька набились народом. Загалдели, загоготали, задымили. Пушкой бухнула пробка из бутылки «Цимлянского» (галантное подношение атамана Шалюты), мутно-красный фонтан шипучки заляпал новую расшитую скатерть. Граммофон заорал. На кухне балалаечка заговорила, забренькала. Христофор «многая-многая-многая лета» взревел…
И зашумела, загромыхала, затопала Аксинья-полузимница.
Далекие выстрелы
Гульба шла, как на пиру Валтасаровом. Словно каждый чуял, что в последний раз дорвался, что всё равно теперь, двум смертям не бывать, одной не миновать, – значит, жги, жги, хлопцы, жги-говори, жарь до последнего! Всё – трын-трава, а по науке что? Химия: помрешь – сделаешься золой, прахом, из золы лопух вырастет, и больше ни кляпа. Так что ж, из-за такой дерьмовины, из-за лопуха, теряться, что ли? А? Хлопьята? Гу-ля-а-ай!