Шрифт:
«Отец», — говорю я.
Он оборачивается, и это вовсе не отец. Это — тот, кого мой отец здесь видел, кого рано или поздно неизбежно встретишь, если пробудешь здесь в одиночестве слишком долго.
Я не пугаюсь, мне путаться нельзя, это слишком опасно; он смотрит на меня какое-то время своими желтыми глазами, волчьими глазами без глубины, но светящимися — такими бывают глаза зверей ночью в свете автомобильных фар. Рефлекторы, Он не одобряет меня, но и не осуждает, он говорит мне, что ему нечего мне сказать, кроме того, что он — вот он.
Потом его голова откидывается в другую сторону одним неловким движением, почти обламывается на плечах: я его не интересую, я часть пейзажа, что угодно — дерево, скелет оленя, скала.
И я понимаю, что вижу перед собой, правда, не отца, но то, чем он теперь сделался. Я ведь знала, что он не умер.
Из озера выпрыгивает рыба.
Выпрыгивает идея рыбы.
Выпрыгивает рыба, вырезанная из дерева, с крапинками краски на боках; или нет, рыба с рогами, нарисованная красным на отвесном каменном обрыве, дух-покровитель. Она повисает в воздухе, живая плоть, ставшая иконой, он опять изменил облик, возвратился в воду. Сколько разных обличий он может принимать?
Она висит в воздухе, а я смотрю, смотрю, наверное, час или больше; но потом она падает и оживает, по воде широко расходятся круги; теперь это опять обыкновенная рыба.
Я подхожу к забору и действительно вижу следы ног, две ступни рядышком, отпечатанные в грязи. Дыхание у меня убыстряется: значит, правда я его видела. Но следы маленькие, с пальцами, я вставляю в них свои босые ноги, и оказывается, они — мои.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Вечером сооружаю себе новое логово, поглубже в лесу, и лучше его маскирую. Есть я не ела ничего, но напилась из озера, лежа на животе у самой воды. Ночью мне снится сон про них, какими они были живыми, когда начали стареть; в моем сне они сидели вдвоем в лодке, в нашем зеленом каноэ, и гребли к выходу из залива.
И проснувшись утром, я понимаю, что они ушли насовсем, вернулись в землю, в воздух, в воду — где они там были, когда я их вызвала. Запреты отменены. Я могу теперь идти куда угодно, в дом, в огород, могу ходить по дорожкам, Я — последнее живое существо, еще оставшееся на острове.
Но они здесь были, я в это верю. Я видела их, и они со мной говорили, только на другом языке.
Есть мне уже не хочется, но я все равно плетусь к дому, влезаю в окно и открываю жестянку с желтыми бобами, Я избрала жизнь и этим обязана им. Сажусь, скрестив ноги, на лавку у стены и ем бобы, прямо пальцами из банки, беру понемножку, сразу много — вредно.
Какой-то хлам на полу, битая посуда. Неужели это я натворила?
Здесь были Дэвид и Анна, спали в дальней комнате, я их помню, но как-то смутно и с тоской, как вспоминают тех, кого знали когда-то давно. Они теперь живут в большом городе, в другом времени. Помню и его, не мужа, теперь гораздо отчетливее, и не испытываю к нему больше ничего, только печаль. Да он для меня ничего важного и не олицетворял, просто нормальный мужчина, среднего возраста и средних достоинств, в меру эгоистичный и умеренно добрый. Но я не была подготовлена к умеренности, к ее бессмысленной жестокости и лжи, Мой брат заметил, опасность с самого начала. Уйти с головой, присоединиться к воюющим — или погибнуть. Но ведь есть, наверно, и другие выходы?
Скоро придет осень, потом зима; листья пожелтеют к исходу августа, а уже в первых числах октября начнет падать снег и будет идти и идти, покуда не достанет до окон, а то и до крыш, и замерзнет озеро. А может быть, еще до этого закроют шлюзы и вода подымется, я буду следить, как она прибывает день ото дня, возможно, они из-за этого и приезжали на моторке, не поймать меня хотели, а предупредить. Да и все равно я не могу оставаться здесь до бесконечности, припасов не хватит. Огород долго не прокормит, банки и бутылки придут к концу; а связь между мною и производством прервана, у меня нет денег.
Если они приезжали за мною, то по возвращении сообщат, что видели меня, что им, во всяком случае, так показалось, А если не за мною, то ничего никому не скажут.
Можно будет взять то каноэ, что спрятано на болоте, и проплыть эти десять миль до деревни на веслах прямо сейчас или завтра, когда я поем и наберусь сил. А оттуда — снова в город, навстречу распространяющейся американской опасности. Американцы действительно существуют, они наступают, на них надо как-то найти управу, не исключено, что их можно, если быть настороже, изучить, предугадать и остановить, при этом им не уподобляясь.
Нет больше богов, которые бы мне помогли, они снова сомнительны и абстрактны, как Иисус. Они отступили обратно в прошлое, в глубину мозга, это одно и то же. Больше они мне никогда не явятся, я не могу себе этого позволить; отныне я должна буду жить как, все, определяя богов по их отсутствию, любовь — по ее беспомощности, силу — по поражениям, самоотречениям. Жаль мне их, но они дарят только одну истину, протягивают только одну руку.
Нет полного спасения, восстания из мертвых, отче наш, матерь наша, молюсь я, спуститесь ко мне, но бесполезно: они уменьшаются, они вырастают, становятся тем, чем когда-то были, — людьми. А я в это почему-то не верила, эта экстремистская наивность у меня — от них.