Шрифт:
С тех пор ее как бы заслонили от сына другие, ставшие родными лица. И он стал недоступней и дальше. Его судьба, во многом ей непонятная, шла в отдалении. В изнурительных поездках, в сокрушительной с кем-то борьбе, в жестоких победах над кем-то, в замыслах каких-то проектов. Она удивлялась: неужели этот жесткий, угрюмый, начинавший седеть мужчина и тот розовый, хрупкий отрок, убегавший от нее по траве, — неужели они одно? И была от этого робость, любовное, горькое удивление, похожее на моленье о сыне.
В последний год сын болел, и что-то в нем таяло, его стальная неприступность и жесткость. Он начал к ней возвращаться, в то время, когда понимали друг друга по вздоху, по тихому смеху, по быстрому, в поля обращенному взгляду, где солома, стога и галки и такая осенняя тишь.
— Мама, ты помнишь в Орловке на веранде было такое стеклышко, которое все время звенело? Ты его все хотела заклеить, — он обнял ее за плечи, неуверенный, большерукий, и она замерла, чувствуя, как время, опрокинувшись, понесло их обратно, на далекие синеватые тропки, расцвеченные палой листвой. И такое круженье и сладость, — ее сын, ненаглядный и милый, к ней снова вернулся, и уж будут теперь неразлучны.
Теперь, когда все отшумело, одна среди бесшумного перебора теней, забываясь дремотно в кресле, подумала свою любимую мысль. Скоро, скоро выйдет из осинового на ветру мелколесья на ту тропку в стерне, все в гору, в гору, мимо разрушенной кузни, где под елкой и тополем стоит их дом, с темной, отсыревшей верандой, и стеклышко звенит на ветру, и в комнате на бревенчатых стенах висят расписные подносы и за длинным столом сидят ее муж и сын, оба молодые, похожие, радуясь ее появлению. Принимают в застолье, чтоб уж никогда не прощаться.
Мост выгибался разящим, вдаль уходящим прострелом. Казался отрезком планетарного, охваченного свечением кольца. Сварщики таились в его поднебесном теле, обнаруживая себя водопадом комет. Подвешенные на цепях, парили. Ныряли и перевертывались, роняя струи огня.
— Расход металла…
— Момент вращения…
— С моментом инерции…
— В борьбе с коррозией…
— Ваш амперметр…
— Блуждание токов…
— Покройте пленкой…
— Мороз и влага…
— Если можно, еще сигаретку. Только такой ветрило, не знаю, как прикурить…
Мост выдирался из сорной трухи домишек, из разорванных мокрых полей как бетонное ребро земли. Был частью единой и неделимой планеты. Его железо, намагниченное полюсами, было едино со всем мировым железом. Его бетон был частью земных пород. Влага в его водоводе была все той же водой, текущей в океанах и реках. В телефонном кабеле, в перевитых медных волокнах, билась людская речь:
— Катенька, Катя, слышишь меня? Ну как там, доченька, в твоем общежитии? Ты платочки мои получила?..
— Приезжай, говорю, отец умер. Да, пришлем телеграмму. Нет, без тебя хоронить не станем…
— Ты Сивкову хвост-то намыль! Что он накладные не шлет? Ты ему скажи: к прокурору захотел или как? Ты прокурором его пугни…
— Деньги шлю, и довольно! А видеть тебя не хочу. На сына высылаю, и все. А тебя сто лет не видал…
— Катя, Катенька, плохо слышу тебя! Ты платочки получила?
Мост сочетал воедино бесчисленные разобщенные части. Сам был частью сотворенного прежде мира, входил в его план и чертеж. Нес в себе древнюю деревянную память о старинных стуках и скрипах.
Вера Ивановна, жена умершего Тихонова, не могла уложить расшалившихся сына и дочь. Они кидались подушками, визжали, дразнили друг друга, пока мать, выйдя из себя, не накричала на них:
— Бессовестные, когда же вы меня пожалеете? Был бы отец, он бы цыкнул на вас!
В слезах, слыша, как утихли дети, казня себя за то, что по ничтожному поводу тронула память мужа, вышла на кухню. Плача, жалея себя и их, мыла посуду. Думала, как сложно стало с детьми, как все вдруг рассыпалось, вышло из рук. Устройство дома и быта, налаженно-хрупкий механизм знакомств и родственных связей — все разбрелось, утратя былое единство. Ибо этим единством был он, ее Женя.
Дети уснули. Она вошла в кабинет мужа, уже тронутый переменами. Сын обосновался за отцовским столом, набросав тетради, рисунки. Дочь перетащила к себе разноцветные шерстяные подушки с кушетки отца. Вера Ивановна почувствовала, как налетает на нее обморочность ночных одиноких часов.
Так ценили возможность оказаться наконец вдвоем, когда дети здоровы и спят, умолк телефон, прокрутилось грохочущее колесо исчезнувшего, испепеленного дня. И вот чудесная тишина кабинета, шерстяные подушки. И можно тихо, устало лежать, наслаждаясь самой тишиной, белизной его белой рубахи. Или звуком его близкого голоса, когда он рассказывал об институтских делах, колко, едко высмеивал старца Филиппова, посвящая ее в хитрости научной борьбы, никогда до конца ей не ясной. Но верила: в ней победит справедливость, ум, доброта ее Жени, его талант и энергия.