Шрифт:
А когда выехали на большую дорогу, лошади бодро взяли крупной рысью и, пофыркивая, побежали навстречу потянувшему свежему утреннему ветерку. От них летела линявшая шерсть и приставала на чёрное сукно весеннего костюма.
Колеи бесконечно широкой большой дороги ещё белели в низинах пленкой тонкого льда, который со звонким стеклянным хрустом продавливался колёсами и чавкавшими в весенней грязи ногами лошадей.
По сторонам дороги зеленели и сверкали капельками росы ещё наполовину затопленные весенней водой озими. Впереди на чистом высоком небе стояли лёгкие, всё уменьшающиеся барашки облаков. И стволы берёз длинной чередой уходили вдаль.
Родной дом с виду был всё тот же. Так же издали с большой дороги виднелся в просвет аллеи его высокий фронтон с полукруглым слуховым окном, старые облупившиеся колонны у подъезда с круглым цветником, в котором уже виднелась воткнутая лопата садовника.
Те же тёплые сени и большая парадная лестница наверх с венецианским зеркалом на площадке и с матовыми шарами абажуров по сторонам.
Отец был всё такой же величественно высокий, с военной выправкой, но уже заметно начавший горбиться. Его орлиный нос, на котором, как всегда неловко, сидело пенсне, заострился.
Он, видимо, старался сдержать волнение и преувеличенно сурово ворчал своим баском на седую, в буклях Марью Андреевну, которая не давала ему расспросить дочь о войне и всё перебивала его, поминутно целуя Ирину и держа её руку в своих старческих сухих руках.
Марья Андреевна ругала полководцев и в особенности мужиков за то, что они бегут с фронта, терпят поражения и теряют былую славу России.
Ирине были неприятны эти слова матери, но она не возражала ей, зная, что от этого не будет никакого толку.
Зато отец обрадовал её своими взглядами. Он, махнув рукой на слова жены, сказал:
— Эта слава дорого обходится. Лучше бы бросали, пока не случилось чего похуже.
А потом Ирина поняла, что слова отца «дорого обходится» сказаны им совсем не в том смысле, в каком она думала, то есть не в смысле потери человеческих жизней, а в несколько другом: у отца было громадное имение и масса хлеба, который, оказалось, нельзя было в этом году сбыть за границу благодаря закрытию Дарданелл.
Ирина ходила по дому и всеми силами хотела и не могла найти здесь той прелести, какую она знала и представляла себе по детским воспоминаниям.
А главное, неприятны были отсталые, наивно-эгоистические барские суждения отца и матери. Она с детства привыкла считать отца добрым, бескорыстным, благородным. Ирина всегда гордилась этим, как исключительной и бесспорной принадлежностью отца. А теперь в его суждениях, когда он говорил о плохо сражающихся м у ж и к а х, проглядывали черты такого тупого, барского бессердечия, как будто он говорил не о людях, а о скоте, с которым обращаются слишком снисходительно.
Ей было больно признать, что суждения отца ничем теперь не отличаются от суждений любого черносотенца. Почему так случилось? Неужели он и прежде был такой?
Ирине казалось, что и вся здешняя жизнь, со строго придерживавшимся обиходом дома, со старичком-лакеем за обедом, со строгой точностью в распределении дня, носит на себе отпечаток впервые обнаруженных ею свойств стариков-родителей.
Всё здесь было так, как десять лет назад. Жизнь уходила вперёд, а обитатели этого дома уходили назад, сами этого не замечая.
Отец так же, как десять лет назад, спал час после обеда, потом в короткой шубке, обшитой барашком, в перчатках и с палкой в руках отправлялся в парк, где ходил по одному и тому же месту.
Когда наступила великая суббота, в доме началась предпраздничная уборка.
Марья Андреевна, строгая и величественная в своих седых буклях, сама обходила комнаты и проверяла чистоту бронзовых ручек на белых высоких дверях и медных отдушниках, которые чистили бабы суконкой с мелом.
Из кухни доносился раздражающе-вкусный пасхальный запах куличей. И в окно кухни виднелось яркое пламя с вечера затопленной русской печки.
В прозрачном, чутком весеннем воздухе ясно слышалось журчание застывающего к вечеру ручейка в овраге. Сквозь голые вершины осинника виднелась потухающая заря, а безлистые макушки осин стояли в торжественной неподвижности и тишине.
Ирина всеми силами старалась вызвать в себе прежнее детское отношение ко всему этому. Но не могла. Она поминутно ловила себя на тайном раздражении против матери. Это раздражение вызывали в ней наивная убеждённость и барская серьёзность Марьи Андреевны, с какой та следила за убиравшими дом горничными. Но и в то же время в каком-то новом для себя свете Ирина видела этих тупо-покорных горничных, которые испуганно и молча выполняли все приказания.
Перед отъездом Ирина получила письмо от Черняка, в котором он просил её зайти в Петербурге к его жене Маше и познакомиться с ней.