Шрифт:
И ударили по рукам. Татарин тотчас же протянул рюмку, говоря:
— Ешшо, Марка Данылыш, пажалыста, ешшо давай!
Покончили бутылку. Грустно вздохнул Махмет Бактемирыч, глядя на порожнюю посудину.
— Как кула звать? — спросил он, вынимая из шкапчика бумажки клочок.
— Мокей… Мокей Данилов, — сказал Смолокуров.
Не назвал брата по прозванью, не в догадку бы было татарину, что полонянник братом ему доводится. Узнает некрещеный лоб, такую цену заломит, что только ахнешь.
— Давно ли в Хиве? — продолжал свои расспросы Субханкулов, записывая на бумажке ответы Марко Данилыча.
— Лет двадцать пять, — сказал Смолокуров. Спервоначалу грухмены Зерьяну Худаеву его продали, от Худаева к царю поступил. Высокий такой, рослый, чернявый.
— Зерьян Худаев, знаком, кунак до меня, — сказал Субханкулов. — Якши купса болна караша.
Дело сладилось. Марко Данилыч на прощанье с баем даже маленько пошутил.
— Слушай, Махмет Бактемирыч, — сказал он ему, — хоть ты и некрещеный, а все-таки я полюбил тебя, каждый год стану тебе по дюжине бутылок этой вишневки дарить… Вот еще что: любимая моя сука щенна, — самого хорошего кутенка Махметкой прозову, и будет он завсегда при мне, чтоб мне не забывать, что кажду ярманку надо приятелю вишневку возить.
Нимало не обиделся на то Субханкулов. Осклабился даже, головой потряхивая. Наливка-то уж очень хороша была.
Выдал Марко Данилыч деньги, а вишневку обещал принести на другой день. Субханкулов дал расписку. Было в ней писано, что ежели Субханкулову не удастся Мокея Данилова выкупить так повинен он на будущей ярманке деньги Марку Данилычу отдать обратно. К маклеру пошли для перевода расписки на русский язык и для записки в книгу.
Расстались. Воротясь домой и развалясь на подушках, Махмет Бактемирыч думал о том, как угодит он хану редкостной наливкой, за десяток бутылок Мокея выкупит а тысячу рублей себе в карман положит.
А Марко Данилыч, шагая на Гребновскую, так размышлял: «Тысяча целковых бритой плеши!.. Лбу некрещеному тысячу целковых!.. Легко сказать!.. Дунюшке изъян — вот оно главное-то дело!»
Глава седьмая
На другой день после того как Марко Данилыч поладил с оренбургским «баем», поднялась с раннего утра сильная буря. Забелелись на Оке и Волге снежки-белячки [87] , захлестали валы о пристани, и, громко скрипя, закачались суда, барки, беляны, иные даже с якорей сорвались.
87
Снежками, а также беляками зовут белые пенистые верхи волн.
С каждым часом буря лютует пуще и пуще, на лесных пристанях разбивает плоты унженские и немдинские [88] и по широкому волжскому лону разносит толстые бревна. Расплываются по могучей реке дрова из разбитых барок, захлестывает волнами дощаники и лодки, наносит на песчаные мели шитики, тихвинки, кладнушки [89] .
Такая страшная, такая грозная буря разыгралась, что такой не запомнят и старожилы.
Опасно было бежать на пароходе, и Марко Данилыч поехал восвояси сухим путем на лошадях… Приехал домой; на дворе пусто, а на крыльце встретила его грустная, печальная Дарья Сергевна.
88
Строевой лес сплавляется преимущественно из притоков Волги (Костромской губернии) Унжи и Немды.
89
Шитик — небольшое судно, крытое округлою палубой. Тихвинка — такого же устройства судно, поднимающее от двух до двенадцати тысяч пудов груза. Кладнушка — судно с палубой шире бортов, поднимает до восьми тысяч пудов груза.
— А Дунюшка? — быстро спросила она, когда весь прозябший и промокший до костей Марко Данилыч, поохивая и покрякивая, медленно вылезал из тарантаса.
— Нешто она у Макарья была? — отрывисто, с видимой досадой ответил сумрачный Смолокуров. — А я было чаял ее дома найти. Так полагал, что Марья Ивановна привезла уж ее.
Ни словечка Дарья Сергевна не молвила, но две слезы заструились по бледным ее щекам. Недоброе что-то почуяло любящее ее сердце. Изныла она, изболела душой по Дунюшке, и не с кем было ей разделить неутешного горя. Три месяца одна-одинешенька выжила она в обширном и пустом смолокуровском доме, и не с кем ей было слова перемолвить, не с кем было размыкать гнетущее горе, некому рассказать про печаль свою. Только глухая старушка стряпка Степановна да разбитная, быстроглазая молодка Матрена, что приставлена была к горницам, видали Дарью Сергевну. Все дни проводила она либо на молитве, либо за чтением Ефрема Сирина.
Молча вошел в дом Марко Данилыч, молча шла за ним и Дарья Сергевна. Положив уставной семипоклонный начал перед родительскими иконами, оглянул он пустые комнаты и сказал вполголоса Дарье Сергевне:
— А я было думал, что Дуня воротилась. Пора бы, кажется. Двенадцату неделю гостит. Самому, видно, придется ехать за ней.
— Пора бы уж, давно бы пора ей воротиться, с глубоким вздохом промолвила Дарья Сергевна. — Уж не приключилось ли чего с ней? Оборони господи, грехом не захворала ли?
— Нет, этого нет, слава богу, — ответил Марко Данилыч. — Недели две тому получил я от нее письмецо невеликое. Пишет таково весело, извещает, что жива и здорова и что Марья Ивановна зачала в дорогу сряжаться… А вот что на ум не пришло, — продолжал Марко Данилыч и кликнул в окно: — Фадеев!
— Что будет угодно вашей милости? — отвечал приказчик.
— Свежую тройку запрячь в тарантас. В Фатьянку поедешь.
— В какую Фатьянку? — робко спросил Василий Фадеев у хозяина.
— Дурова голова! — закричал зычным голосом Марко Данилыч. — Тебя же ведь я посылал туда, как с Низу воротился. Тебя посылал узнавать, не у тамошней ли барышни гостит Авдотья Марковна.