Шрифт:
— Я ни по какой, — сказала мать Мелитина. — Уйди, не мешай.
— Погоди, мать! — горячо вдруг заговорил он и встал перед ней. — Скажи, за что народ мучают? Я давно по тюрьмам, а такого не видал. Уж лучше бы к стенке!.. Я вор, мать! Я никого не убивал! Зачем же меня с землей мешать?! Я же не каэр! А меня!.. Даже царь такого не допускал к ворам! Что же сделалось с миром, мать?!
— Не знаю, — резко бросила она.
— Ну кто, кто знает?! — закричал он, и глаза его нездорово засветились. — Нет, ты скажи, скажи… Ты знаешь!
— Я жила в монастыре, — медленно заговорила мать Мелитина. — Богу молилась… А ты жил в миру! И теперь меня спрашиваешь, что с миром сделалось? Но ты жил ли по совести? Было ли от тебя добро миру?.. Нет, ты зло творил. И здесь зло творишь! Неужто и в аду не оступишься?
— А если меня живьем в землю загоняют?! Жить охота, мать! Вон Федор лежит… Скоро мы все один по одному… И глаза не закроют…
— Ты кому-нибудь закрыл глаза? — тихо спросила она. — Нет, ты жить хотел. Никто из вас Федору даже воды не подал… Но ты живи. Я за тебя молиться буду, живи.
Она не слышала, как человек отошел к своим, сбившимся в противоположном углу, заметила только бесшумное шевеление куржака на стенах. Длинные, узорчатые его пряди росли от дыхания людей, и казалось, что барак РУРа украшен к празднику бесконечными занавесами плетеных подзоров. Молиться было здесь как в церкви, а может быть, еще и лучше, ибо тут, на благословенной земле, все виделось отчетливо и было близко — жизнь и смерть, свет и тьма, Бог и дьявол. Ее одинокая молитва становилась соборной и была слышима будто мощный хор певчих.
Наедине с Богом она спрашивала то же самое, о чем спрашивали ее люди. Она произносила слова молитвы, а внутренне, искушаемая болью, задавала одни и те же вопросы: «Господи, за что кара твоя? За что муки ниспосланы Тобой без разбора на виновных и безвинных, на грешных и святых? Что же делается с миром?»
Она молилась и чувствовала, как заключенные РУРа непроизвольно перебираются, ползут к ней и рассаживаются полукругом, словно у костра. И то ли оттого, что они дышали в затылок и плат покрывался куржаком, то ли похолодало в бараке, мать Мелитина вдруг начала мерзнуть, чего никогда не случалось с ней во время молитвы. Озноб сковывал спину, подкрадывался к затылку, и она еще больше отвлекалась от смысла произносимых слов и сильнее поддавалась искушению спрашивать Господа о его промыслах. Напряжением воли своей она стряхивала с себя и холод, и искушение, но лишь на мгновение душа высвобождалась из скверны, чтобы тотчас еще глубже в нее погрузиться.
«Слаба, слаба, — шептала она в оцепенении. — Слабну, Господи, слабну! Укрепи же дух, очисти помыслы мои и уста для молитвы».
Однако за спиной дышали чаще, будто истомленные зноем, и куржак все крепче пеленал голову, прорастал на плечах и груди, наряжая мать Мелитину в белые одежды. И уже не хватало силы, чтобы поднять руку для крестного знамения…
Наконец, изронив последнее слово, она ощутила, что и молитва оцепенела в душе. И в тот же миг над головой запел жаворонок, закружился, зазвенел, словно над разогретой землей.
— Не бойся, — послышался ей знакомый голос мальчика. — Это я к тебе прилетел.
— Сынок? — позвала она и вмиг освободилась от холода. — А я ослабла и молиться уже не могу.
— Это я тебя остановил! — признался мальчик. — Мне стало жаль тебя. Ты все молишься и совсем позабыла, что сегодня — сороковой день.
— Ой! — воскликнула мать Мелитина и прикрыла ладонью рот. — Я со счету сбилась… Что же делать мне? И свечи нет, и помянуть нечем.
— А ты не печалься, — подбодрил весело мальчик. — Вместо свечи лучину затепли, хлеб же вот он, возьми!
И в руки матери Мелитины опустился узелок из черной тряпицы. Развязав его, она увидела куски, будто собранные нищим в голодный год — мелкие, черствые, невзрачные.
— Что же так: на девятый день белый каравай, — посожалела она. — На сороковины лишь кусочки…
— Каравай от отца твоего был, — напомнил детский голос. — А этот хлеб от меня. Да ты не тушуйся! Просфирки крошечные, да просфирки!
— Благодарю, да ты уж прости меня, неразумную и слеподушную, — повинилась мать Мелитина. — Какой бы ты был мудрый, коли родился…
— Если бы я родился — на земле все бы было иначе, — с легкой горьковатинкой признался мальчик. — И люди бы жили счастливо. Мне выпадала трудная доля — свет принести народу и покой утвердить на долгие годы.
— Почему же я не родила тебя, сынок! — воскликнула мать Мелитина и воздела к нему руки. — Ведомо ли тебе, какие муки нынче в России?
— Мне все ведомо, — грустно отозвался он. — Да мы ведь не по своей воле на белый свет являемся. Никто не приходит на землю зря и не уходит с нее. Ты вот отца своего всю жизнь стыдилась, а он к тебе ближе всех был. И жил он не напрасно. Он тебе испытанием был, потому ты и на руках его носила. Скоро он опять к тебе вернется и душу твою на своих руках понесет. Не печалься же, что я не поспел у тебя родиться. Вместо меня одного ты двух сыновей родила, братьев моих. Не мог я нарушить черед. Они на земле были нужны. А пока там нет мне места. Но я все равно рожусь! Только не знаю срока, хотя вижу — скоро!