Шрифт:
— Право, я ее заслужила, — сказала Нанета. — На моем месте всякий бы разбил бутылку, а уж я лучше себе локоть расшибу, да удержу бутылку в воздухе.
— Бедняжка Нанета, — сказал Гранде, наливая ей смородиновки.
— Ты ушиблась? — спросила Евгения, с сочувствием глядя на нее.
— Нет, ведь я всей поясницей удержалась.
— Ну, уж ради рождения Евгении починю вам лестницу, — сказал Гранде. — Нет у вас догадки ставить ногу в уголок. Там ступенька еще крепка.
Гранде взял свечу, оставив жену, дочь и служанку только при свете камина, ярко горевшего, и пошел в кухню за досками, гвоздями и инструментами.
— Не помочь ли вам? — крикнула ему Нанета, слыша, как он стучит на лестнице.
— Нет, нет! Дело привычное, — отвечал бывший бочар.
Как раз в то время, когда он сам чинил источенную червями лестницу и свистел изо всей мочи, вспоминая годы юности, в калитку постучалось трое Крюшо.
— Это вы там, господин Крюшо? — спросила Нанета, глядя сквозь решеточку.
— Я, — отвечал председатель.
Нанета отворила калитку, и при свете камина, отражавшемся на своде ворот, трое Крюшо разглядели вход в зал.
— Ах, вы с поздравлением, — сказала им Нанета, услышав запах цветов.
— Виноват, господа, — вскричал Гранде, узнавая голоса друзей, — сейчас буду к вашим услугам! Я человек негордый, вот кое-как сам прилаживаю ступеньку собственной лестницы.
— Работайте, работайте, господин Гранде. «И угольщик у себя дома голова», — сентенциозно заметил председатель, один усмехаясь на свой намек, которого никто не понял.
Мать и дочь Гранде поднялись со своих мест. Тут председатель, пока было темно, сказал Евгении:
— Позвольте мне, сударыня, пожелать вам сегодня, в день вашего рождения, жить долго, счастливо и в таком же добром здоровье, как и ныне.
Он поднес огромный букет редких в Сомюре цветов; потом, сжимая локти наследницы, он поцеловал ее с обеих сторон в шею с галантностью, от которой Евгении стало неловко. Председатель, похожий на длинный ржавый гвоздь, воображал, что так действуют светские волокиты.
— Однако вы не церемонитесь! — сказал Гранде. — Так и быть, вольничайте, господин председатель, по случаю семейного праздника!
— В обществе вашей дочери, — отвечал аббат Крюшо, держа букет в руках, — всякий день был бы для моего племянника праздником.
Аббат поцеловал руку Евгении. А старик нотариус попросту расцеловал девушку в обе щеки и промолвил:
— Как время-то наше идет! Что ни год, то двенадцать месяцев.
Ставя свечу на место, перед часами, Гранде, который никогда не мог отвязаться от шутки, показавшейся ему забавной, и повторял ее до пресыщения, сказал:
— Так как сегодня праздник Евгении, возжем светильники.
Он старательно снял ветвистый канделябр, надел по розетке на каждую подставку, взял из рук Нанеты сальную новую свечу, обернутую снизу бумагой, воткнул ее в подсвечник, укрепил, зажег и сел возле жены, поглядывая поочередно на друзей, на дочь и на обе свечи. Аббат Крюшо, низенький, пухлый, жирный человек в рыжем гладеньком парике, с лицом старой картежницы, вытянул ноги, обутые в прочные башмаки с серебряными пряжками, и спросил:
— А что, Грассены не приходили?
— Нет еще, — отвечал Гранде.
— А разве они должны прийти? — спросил старый нотариус с гримасой на лице, рябом, как шумовка.
— Я думаю, — отвечала г-жа Гранде.
— Ну как, собрали виноград? — спросил Гранде председатель Бонфон.
— Везде! — ответил старый винодел, вставая и прохаживаясь взад и вперед по залу; при этом он выпятил грудь движением, исполненным той же горделивости, что и слово «везде».
В дверь коридора он увидел, что Нанета-громадина при свече сидит у очага, собираясь там заняться пряжей, чтобы не мешать торжеству.
— Нанета, — сказал он, выходя в коридор, — загаси-ка ты и очаг и свечу да садись с нами. Право, в зале хватит места на нас всех.
— Но у вас, сударь, будут знатные гости.
— А чем ты хуже их? Они ровно столько же из адамова рода, как и ты.
Гранде возвратился к председателю и спросил его:
— Урожай ваш продали?
— Нет, откровенно сказать — приберегу. Коли сейчас вино хорошо, через год будет еще лучше. Владельцы, ведь вы знаете, договорились не спускать условленной цены, и нынче бельгийцы нас не обломают. А уедут, — ну что же, воротятся.