Шрифт:
– Уж до той весны-то мы их возьмем, – сказал Дантес. Теперь «они» опять были Саша Пушкин и Лева Белкин.
– Временной люфт должен остаться, – сказал Геккерн. – После того, как мы возьмем их и все станет известно, еще какое-то время уйдет на наши внутренние проблемы.
Дантес потянулся за бутылкой минеральной воды и налил себе в стакан. Попутно он сделал замечание напарнику:
– Ножи. – У Геккерна была дурная привычка класть ножи крест-накрест.
– Все вы, молодежь, суеверные, – сказал Геккерн добродушно. – Так нельзя. Мы же православные люди.
Дантес знал, что Геккерн никакой не православный, а просто лицемер, как и все его коллеги старше сорока. Раньше, когда жизнь была другая, Геккерн православным не был, а, наоборот, заботился о верующих. Это несколько смущало Дантеса: сам-то он был настоящий православный, а в те, прежние времена, был еще ребенком и ни о ком не заботился. Первым, о ком ему случилось позаботиться, был один его школьный товарищ, пытавшийся продать Западу что-то, Дантес уже забыл, что именно, но не забыл лицо товарища, когда того увозили. Ему до сих пор приятно было вспоминать это растерянное лицо. В школе товарищ отбил у Дантеса девушку. Лицо девушки Дантес давно забыл. У него было много девушек уже тогда. Он любил девушек. Ему всегда было тяжело о них заботиться, а ведь приходилось нередко. (Красота его была для него бременем, о чем более толстокожий Геккерн даже не догадывался.) Он был доволен, что в операции «Евгений Онегин» пока нет никаких девушек
– А я верю приметам, – сказал Дантес. Он по молодости и широте душевной во все понемножку верил: в карму, в гороскопы и сонники и в Макса Фрая. – Между прочим, он тоже был суеверный.
Дантес имел в виду Пушкина – не Сашу, а того, другого. Геккерн кивнул одобрительно: хороший агент должен по возможности проникнуться образом мыслей, привычками и чувствованиями объекта. Тут не было никакой ошибки: хотя объектом для них был спортсмен Пушкин, но и поэт Пушкин тоже был объектом, и то обстоятельство, что он уже умер, нисколько этому не мешало. Князь Кропоткин, к примеру, тоже умер, но это не мешало ему быть в настоящий период времени объектом для одного из коллег Геккерна (симпатичного, образованного человека, с которым Геккерн работал бы с большим удовольствием, чем с хамоватым молодым Дантесом, но сие от Геккерна не зависело). Сами же агенты не обязаны были входить в роли тех, чьи имена стали их оперативными псевдонимами, но лучшие агенты все же немножечко, самую чуточку входили – в этом был шик, непонятный и недоступный агентам менее высокой квалификации; так, Дантес время от времени пытался подкручивать несуществующий белокурый ус и держался так прямо, словно аршин проглотил, а Геккерн стал покуривать голландские сигары и злословил еще более едко, чем раньше, и оба они порою проявляли тонкость чувств, им в обычной жизни не свойственную.
– Ты положил ножи накрест, и удачи нам сегодня уже не будет, – сказал Дантес нарочито капризным тоном.
– О, разумеется, – отвечал Геккерн добродушно-насмешливо. – Покуда с ними черная кошка, удачи нам не будет.
Дантес улыбнулся, давая понять, что оценил шутку напарника. Им подали кофе и десерт. За десертом они еще немного потрепались. Они отбросили притворство, в котором нуждались поначалу, чтобы аккуратно прощупать друг друга и плавно войти в игру. Теперь они говорили настолько откровенно, насколько им позволяли их собственные характеры и характер их взаимоотношений. Они с полуслова понимали друг друга. Именно по этой причине разговор их был мало кому понятен.
– Я только не могу понять, – сказал Дантес, – зачем Одоевский рассказал Бенкендорфу.
– Не все уверены, что именно Одоевский рассказал… Но, скорей всего, он. По дурости. Одоевский был болтун.
– А зачем он рассказал Одоевскому? Почему не Вяземскому?
– Тоже по дурости. Все литераторы болтуны. – Геккерн знал толк в литераторах, ему случалось о них заботиться. – И Одоевский был чернокнижник. А Вяземский – нет. Хотя как знать? Может, он и Вяземскому рассказал. Но тот держал язык за зубами.
– Ведь это те отравили Бенкендорфа на пароходе?
– Кто знает. Может, те, а может, тот католический поп, что над Бенкендорфом обряд совершал… Молодец Бенкендорф: дурак дураком, а ведь успел перед смертью продиктовать несколько слов…
– Он был дурак?
– Ну, не совсем… Жоржика, например, он разыграл неплохо. Но и не слишком умный. Фон Фок был умный, но те убрали его еще в тридцать первом, сразу, как только он сказал Бенкендорфу. Но Бенкендорф тогда не поверил, да и фон Фок сказал не все.
– Почему наши не позаботились об Одоевском?
– Наши тогда были слабы. Бенкендорфа сменил Орлов, а он был еще глупей, совсем как Менжинский или… – Геккерн не договорил, но Дантес понял, кого тот имеет в виду.
– Все-то у тебя глупцы, – сказал Дантес.
– Умных было мало. По-настоящему умные – после князя Ромодановского, конечно, – были только граф Шувалов, Лаврентий и Юра.
– А Феликс? А Ежик?
– Эти были наихудшие дураки из всех. Феликс – истерик, пустой хлопотун… А Еж вообще сумасшедший, – сказал Геккерн. Его мнение нередко коренным образом расходилось с мнением высокого начальства: Дантес восхищался его смелостью и все его слова хорошенько запоминал, но пока никому ничего не докладывал, берег на потом. – Но отдельные дураки не могут поколебать систему, являющуюся гомеостазисом.
– Но был инцидент в семнадцатом, – заметил Дантес.
– Разве это инцидент? Так, небольшой конфликт интересов. Внешняя разведка, как всегда, повздорила с внутренней, восточники с западниками, да еще англичане вмешались – вечно им не сидится спокойно… Во всем этом плохо было одно: все увлеклись жидами и не позаботились о тех. Мы и сейчас наступаем на те же грабли, – вздохнут Геккерн. – Опять жиды, чеченцы, исламисты, американцы, китайцы, Сорос…
– Ну, они же гадят.
– Да сколько они там нагадят… И вообще никаких жидов не существует: их придумали те, чтобы было на кого сваливать все беды…