Шрифт:
Мне очень жаль, правда. Но ты сама виновата. Не надо было будить во мне эти воспоминания. Я знал одну девушку… очень похожую на тебя… это было давно.
Отпусти меня, какой же ты сильный, у тебя зубы… и лунный свет… не кусайся! не надо! мне больно мне больно мне…
Руди, этот съезд мы проедем. Свернешь на следующем. Если мы сейчас въедем в центр, нас точно заметят. Ненавижу, когда они дергаются и кричат. Это сразу же привлекает внимание. Я голоден. Страшно голоден. Это даже не голод, а боль. Я ей всю грудь изодрал. Она умрет через пару минут. М-м, свежая кровь, она согревает… спокойней… спокойней… и что мне теперь делать — убить тебя навсегда? Навсегда? Если я не убью тебя по-настоящему, ты проснешься для кошмарного одиночества., бедная девочка. Я вырвал ей сердце, Руди. Это спасет ее от великого и неизбывного одиночества. Вот оно, на сиденье. Оно еще бьется, сочится кровью… всю обивку испачкало… вот оно остановилось, сердце… в ее глазах больше нет жизни… я их закрою… ну вот, она умерла. Сиденье все в крови. Скажи Марии, пусть она все уберет. Концерт начинается через час.
Прости, Руди. Просто я разозлился. Она пробудила во мне слишком яркие воспоминания…
Да ладно вам, мастер Тимоти. Забудьте.
Как я могу забыть?!
Дитя тьмы, он проскользнул сквозь прутья ограды. И стоит теперь, омываемый лунным светом, на самом краю двора. На его тонком и бледном лице лежат черные полосы — тени железных прутьев. Он чувствует легкий голод. Словно какой-то зверек-грызун тихонько скребется внутри живота. Но вовсе не голод выгнал его из потайного укрытия и привел сюда. Не голод, а, чистые детские голоса — певческие голоса. Это они прикоснулись к нему в его мертвом сне, в котором не было сновидений. И он слепо пошел за ними, как ищейка идет по следу, полагаясь только на острый нюх. Он шел из Лондона много дней. Он бросил все: дом на Фицрой-сквер и старую женщину, которая его приютила.
Несколько долгих мгновений он смотрит на освещенные изнутри витражи в окнах старинной массивной часовни пятнадцатого века. Должно быть, хористы проводят вечернюю распевку. Эта часовня принадлежит одному из факультетов Кембриджского университета. Здесь у них школа церковного хорового пения, где готовят молодых хористов для службы в церкви. Он слышит мальчишеские голоса — прохладные, как ночной ветер.
— Эй, мальчик, ты что здесь делаешь?
ЕГО взгляд отрывается от витражей, мельком скользит по лицу человека и упирается в отполированные до зеркального блеска ботинки и полу длинной профессорской мантии.
— Отвечай, когда тебя спрашивают. Ты что, заблудился?
Внутри шевелится голод.
— Ты опоздал на распевку? — Преподаватель кивает в сторону часовни. — Нет, для хориста ты слишком расхристанный и неопрятный. Уходи, здесь нельзя гулять. Это закрытая территория.
Он смотрит мужчине в глаза, уязвленный его неприязнью. На миг все затмевает мысль о насыщении. С тех пор как он вышел из Лондона, он ни разу не утолил голод по-настоящему. Молодые мужчины ушли на войну, женщины заперли двери на все засовы. Остались только бродяги, чья кровь отдает спиртной горечью. Он уже готов броситься…
Нет. Мужчина в. профессорской мантии протирает глаза и видит лишь черного маленького зверька. Наверное, кошку. Промельк движения в темноте.
Мальчик бесшумно проходит по нефу часовни. Впереди — приглушенный мягкий свет на полотне Рубенса над алтарем. На мгновение в памяти проявляются образы. Он уже, был здесь, столетия тому назад. Здесь лежат мертвецы, что давно превратились в прах… но их память по-прежнему будоражит его. Она добирается до него сквозь теплую землю и холодные камни. Ему так хочется быть среди них. Высокие своды часовни теряются в сумраке, и поэтому кажется, что потолка нет вообще. Он сидит, скорчившись за высокой скамьей. Пение замирает и превращается в вязкую тишину. Это «Реквием» Пёрселла [3] . Мальчик помнит его еще с тех — давних — времен. Когда хоронили короля.
3
Пёрселл Генри (1659-1695), английский композитор, органист, клавесинист. Писал духовную и светскую музыку.
На какой-то короткий миг неприкаянная тоска у него в глазах сменяется безмятежным покоем. Музыку он любил всегда.
Сейчас он не чувствует голода. Голоса заглушили его на время. Именно в такие минуты он жалеет о том, что не может плакать…
Он слушает голоса.
— Отлично, ребята. Всё замечательно. Только, Майлс, когда ты выпеваешь соло, не надо терзать это высокое си-бемоль с таким прямо остервенением. Пусть оно вытекает из фразы естественным образом. Я понимаю, что все это нудно и скучно и вас раздражают дополнительные занятия по вечерам, но что еще остается делать… хорошие парни гибнут на войне, в церквях служат одни панихиды… чтоб ему провалиться, кайзеру. Ну хорошо, на сегодня, пожалуй, хватит. Все свободны.
Мальчишки толпой направляются к выходу, проходят под изукрашенной аркой из темного маслянистого дерева, которая делит неф надвое. Они разговаривают и смеются, в них нет ни капли почтения к священному месту. Органист спустился с хоров, и они с дирижером что-то вполголоса обсуждают. Детский смех и старческий шепот сливаются в гулкое эхо.
Огни погашены. Мальчик остался один. Сумрак ласкает его глаза. Теперь ему надо насытиться.
Он поднимается — бесшумно.
Он идет по проходу — тихий, как тень.
Он замирает на месте. Где-то скрипят дверные петли. Издалека долетает невнятный шум. Он растворяется в тени за алтарем. Когда-то этот серебряный крест высотой почти а его рост причинил бы ему много боли, но век ревностной веры давно миновал, и символы постепенно теряют силу.
Сейчас он видит лишь крошечные огоньки, мерцающие во мраке, и гигантские тени, дрожащие на стене. Какой-то мужчина ведет за собой нелепую процессию. Все участники этого действа одеты в черные плащи, расшитые звездами, полумесяцами, кабалистическими знаками и иероглифами. В руках у них — жезлы и зажженные свечи. Мальчик чувствует запах страха.