Солженицын Александр Исаевич
Шрифт:
Воротясь с войны, Щагов, как и многие фронтовики, не узнал той страны, которую четыре года защищал: в ней рассеялись последние клубы розового тумана равенства, сохранённого памятью молодёжи. Страна стала ожесточена, совершенно безсовестна, с пропастями между хилой нищетой и нахально жиреющим богатством. Ещё и фронтовики вернулись на короткое время лучшими, чем уходили, вернулись очищенными близостью смерти, и тем разительней была для них перемена на родине, перемена, назревшая в далёких тылах.
Эти бывшие солдаты были теперь все здесь – они шли по улицам и ехали в метро, но одеты кто во что, и уже не узнавали друг друга. И они признали высшим порядком не свой фронтовой, а – который застали здесь.
Стоило взяться за голову и подумать: за что же дрались? Этот вопрос многие и задавали – но быстро попадали в тюрьму.
Щагов не стал его задавать. Он не был из тех неуёмных натур, кто постоянно тычется в поисках всеобщей справедливости. Он понял, что всё идёт как идёт, остановить этого нельзя – можно только вскочить или не вскочить на подножку. Ясно было, что ныне дочь исполкомовца уже одним своим рождением предназначена к чистой жизни и не пойдёт работать на фабрику. Невозможно себе было представить, чтобы разжалованный секретарь райкома согласился стать к станку. Нормы на заводах выполняют не те, кто их придумывает, как и в атаку идут не те, кто пишет приказ об атаке.
Собственно, это не было ново для нашей планеты, а только – для революционной страны. И обидно было, что за капитаном Щаговым не признавали права его безразувной службы, права приобщиться к завоёванной именно им жизни. Это право он должен был доказать теперь ещё один раз: в безкровном бою, без выстрелов, не меча гранат, – провести своё право через бухгалтерию, закрепить гербовой печатью.
И при всём том – улыбаться.
Щагов так спешил на фронт в сорок первом году, что не позаботился кончить пятого курса и получить диплом. Теперь, после войны, предстояло это наверстать и пробиваться к кандидатскому званию. Специальность его была – теоретическая механика, уйти в неё была у него мысль и до войны. Тогда это было легче. После же войны он застал всеобщую вспышку любви к науке – ко всякой науке, ко всем наукам – после повышения ставок.
Что ж, он размерил свои силы ещё на один долгий поход. Германские трофеи он помалу загонял на базаре. Он не гнался за изменчивой модой на мужские костюмы и ботинки, вызывающе донашивая в чём демобилизовался: сапоги, диагоналевые брюки, гимнастёрку английской шерсти с четырьмя планочками орденов и двумя нашивками ранений. Но именно это сохранённое обаяние фронта роднило Щагова в глазах Нади с таким же фронтовым капитаном Нержиным.
Уязвимая для каждой неудачи и оскорбления, Надя чувствовала себя девочкой перед бронированной житейской мудростью Щагова, спрашивала его советов. (Но и ему с тем же упорством лгала, что её Глеб без вести пропал на фронте.)
Надя сама не заметила, как и когда она впала во всё это – «лишний» билет в кино, шутливая схватка из-за записной книжки. А сейчас, едва Щагов вошёл в комнату и ещё препирался с Дашей, – она сразу поняла, что пришёл он к ней, за ней и неизбежно случится что-то.
И хотя перед тем она безутешно оплакивала свою разбитую жизнь, – порвав червонец, стояла обновлённая, налитая, готовая к живой жизни – сейчас.
И сердце её не ощущало здесь противоречия.
А Щагов, осадив волнение, вызванное короткой игрой с нею, снова вернулся к медлительной манере держаться.
Теперь он ясно дал этой девочке понять, что она не может рассчитывать выйти за него замуж.
Услышав о невесте, Надя подломленным шагом прошла по комнате, стала тоже у окна и молча рисовала по стеклу пальцем.
Было жаль её. Хотелось прервать молчание и совсем просто, с давно оставленной откровенностью, объяснить: бедная аспиранточка, без связей и без будущего – что могла бы она ему дать? А он имеет справедливое право на свой кусок пирога (он взял бы его иначе, если б талантливых людей у нас не загрызали на полпути). Хотелось поделиться: несмотря на то что его невеста живёт в праздных условиях, она не очень испорчена. У неё хорошая квартира в богатом, закрытом доме, где селят одну знать. На лестнице швейцар, а по лестнице – ковры, где ж теперь это в Союзе? И, главное, вся задача решается разом. А что можно выдумать лучше?
Но он только подумал обо всём этом, не сказал.
А Надя, прислонясь виском к стеклу и глядя в ночь, отозвалась безрадостно:
– Вот и хорошо. У вас невеста. А у меня – муж.
– Без вести пропавший?
– Нет, не пропавший, – прошептала Надя.
(Как опрометчиво она выдавала себя!..)
– Вы надеетесь – он жив?
– Я его видела… сегодня…
(Она выдавала себя, но пусть не считают её девчёнкой, виснущей на шее!)
Щагов недолго осознавал сказанное. У него не был женский ход мысли, что Надя брошена. Он знал, что «без вести пропавший» почти всегда значило перемещённое лицо, – и если такое лицо перемещалось обратно в Союз, то только за решётку.
Он подступил к Наде и взял её за локоть:
– Глеб?
– Да, – почти беззвучно, совсем безразлично проронила она.
– Он что же? Сидит?
– Да.
– Так-так-так! – освобождённо сказал Щагов. Подумал. И быстро вышел из комнаты.
Стыдом и безнадёжностью Надя так была оглушена, что не уловила нового в голосе Щагова.
Пусть – убежал. Она довольна, что всё сказала. Она опять была наедине со своей честной тяжестью.
По-прежнему еле тлел волосок лампочки.