Шрифт:
А Джафар?.. Точно кинжал в голову воткнули. Джафар… Может быть, и он?.. Падает ниц. Женщинам подобает молиться стоя, но она не может. Аллах простит. Аллах не допустит, чтобы умер Джафар… Или уже и молиться поздно?.. А няня, почему же няня?.. Ничего не может понять бывшая принцесса, бедная человеческая букашка, раздавленная горем…
Закрыв Олыге глаза и кое-как одев покойницу, неподвижно сидит у холодеющего тела. Нельзя же его оставить. Сбегутся шакалы. Уже воют где-то совсем близко. И куда идти, когда ураган засыпал все следы…
Вечереет. Тени вытягиваются. Джан мучительно хочет пить. Язык распух. Рот как огнем печет. Стучит кровь в висках. Умрет она здесь вместе с няней… Умрет, и шакалы сожрут их трупы. Опять Джан принимается звать на помощь.
— Джафар! Джафар!.. Спаси меня, Джафар… Джа…ф-а-ар!.. — Кричит изо всех сил, кричит отчаянно, до хрипоты.
Джафар нашел ее поздно вечером, когда уже загорелись первые звезды. Он бросился на помощь, как только услышал пение песков. Знал, что это верный признак близящегося самума. Захватил с собой плащи, тыкву с разбавленным пальмовым вином. Ураган застал его в пути. Пришлось лечь, закрыться абайе и ждать.
Потом долго блуждал между барханами. Когда услышал вой шакалов, понял, что случилось несчастье. Там же, откуда шел вой, кружились коршуны. Кто-то кричал. Прислушался, узнал голос Джан. Побежал бегом.
Напившись воды с вином и полежав с полчаса, Джан пришла в себя.
Горе было тяжкое, но радость встречи с Джафаром вернула ей часть сил. Тело няни завернули в плащ. Понесли было вдвоем, но у Джан кружилась голова, и ноги были как из ваты. Пришлось Джафару взвалить печальную ношу на свои широкие плечи. Шли медленно, часто останавливались. Пастух осторожно опускал на песок черный тюк, и, смотря на него, Джан снова принималась плакать.
Она хотела вывезти тело из пустыни, чтобы не затерялась могилка, но надо было спешить. Воды оставалось совсем мало. Ишаки, измученные самумом, снова ревели. Пришлось их напоить досыта, а самим выпить только несколько глотков. Джафар боялся, как бы ослики совсем не отказались идти. О том, чтобы везти покойницу по зыбучему песку, нанесенному самумом, не могло быть и речи.
Джан не спорит. Покорная и тихая, делает все, что велит Джафар. Полдня тому назад она была бесстыдно-счастливой, жизнерадостной, сильной. Блестящие глаза весело и доверчиво смотрели на мир. Казалось ей, что судьба стала, послушной, как ишак, — куда потянешь, туда и идет.
Ошиблась бедная Джан… Всю жизнь будет помнить, как налетел на нее ураган судьбы, ветер-яд, самум — желтая смерть. Налетел и унес кусок души, няню Олыгу, вторую ее мать…
Могилу рыли при лунном свете попеременно. На одном настояла Джан — и она поработает для няни… Под песком оказалась глина. Хоть это хорошо: не раскопают шакалы и гиены. Когда стало светать, Джан обрядила покойницу. Из няниного тюка достала ее любимую парадную рубашку — желтый шелк с золотым узором по подолу. Причесала седеющие волосы, по обычаю славянок повязала их белым платком. Надела сафьяновые туфли. Первый раз в жизни прикасались к мертвому-телу, но страха не было: как ей бояться голубушки-няни?.. Потом завернули труп в саван — чистую простыню, и Джан принялась ее зашивать. Слезы мешали, капали на саван, расплывались темными пятнами. Вот одно лицо осталось незакрытым, милое, дорогое лицо… Джан опустилась на колени, долго смотрела на него. Поцеловала в последний раз.
— Прощай, родная… прости, если можешь…
Джафар глухо рыдал. Юноша не знал, кого ему больше жалеть — мертвую или живую.
Схоронив Олыгу, Джафар и Джан в тот же день добрались до Тигра.
Няня погибла в каких-нибудь четырех часах ходу от реки, в местах, где самум бывает раз в два-три года.
Ночевали на всякий случай опять под открытым небом, в густых зарослях ивняка. Надо было решить, куда же идти дальше и что говорить людям.
В эту ночь Джан приснился сон. Няню Олыгу судили в загробном мире. Ангелы подвели ее к огромным весам. Один положил на них два черных раздувшихся трупа. Джан узнала отравленных негров-евнухов. Чашка весов опустилась до самой земли, и ангел, обнажив пылающий меч, занес его над головой Олыги. Но судья подал знак ангелу-защитнику, и тот бросил на другую чашку серую деревенскую рубашку, ту самую, которую няня сняла с себя, чтобы спасти Джан. И рубашка оказалась тяжелее трупов, и ангел-защитник повел Олыгу к мосту в селения райские.
14
Когда много лет тому назад халиф, зная причуды поэтов, предложил Физали самому выбрать себе одну из усадеб, принадлежавших казне в Бакубе и близ нее, Физали не захотел обосноваться в большой, богатой деревне. Дома там были один лучше другого. Каналы разводили воду из реки Диала по тенистым садам. Бакуба не знала засух, и путник, подъезжая к ней, издалека видел лес финиковых пальм, чинар и тополей, защищавших от зноя поляны, засаженные фруктовыми деревьями. Виноградные лозы вились по стволам пальм.
Летом гранаты горели красными огнями крупных цветов, пушистые персики подрумянивались на солнце, по ночам дикобразы хрюкали от удовольствия, поедая опавшие яблоки и абрикосы.
Осенью приходила пора приторно-сладкого инжира, подернутого лиловой пылью, миндальных орехов, огненно-желтых апельсинов. Земля Бакубы была доброй матерью и щедро вознаграждала людей за заботы о ней.
Физали попал сюда весной, долго любовался душистым морем цветущих садов, но сама деревня ему не понравилась. Она стояла на большой дороге из Багдада в Персию. С утра до вечера проходили караваны. Глухо позванивали колокольцы верблюдов, кричали ишаки, щелкали бичи погонщиков. Из трех караван-сараев слышался говор, крики, арабская и персидская ругань. Пахло жареной бараниной и луком. Бродячие музыканты играли на своих дудках.