Шрифт:
— Держите ухо востро, Урусов, — заметил Нечипоренко, ухватив за усы очередного рака, — насколько я помню, в сценарии по ходу дела еще несколько убийств происходят. Сбежавшего из Петрограда поэта — раз…
— Этот эпизод уже снят, — перебил Вельтман.
— Великого ученого — два, а потом свидетелей убирают, чтобы не проболтались. И если хотите знать, сии домыслы и вымыслы ничуть не противоречат, как вы выражаетесь, духу времени, а вполне ему соответствуют.
— Черт, куда я попал?! — воскликнул в ярости, вскакивая и потрясая кулаками, Урусов. — Бес меня попутал связаться с вашей компанией в частности и с вашим сатанинским кино вообще! Какая, к ляду, серия убийств? Меня интересует мистика, метафизика, харизматическое нечто, трансцендентное начало! Я дешевыми детективами не занимаюсь! Я буду с вами судиться! Существуют же авторские права! Я немедленно уезжаю со съемок! Я директору киностудии буду звонить!
Он умчался, чуть не наступив на бутерброды, подняв тучу песка, с шумом и выкриками.
— Аки смерч полетел, — сказал режиссер лениво и равнодушно. Урусов немедленно возник все в том же песчаном облаке на поросшей осокою дюне, крича:
— Художественное произведение вы создаете! Как бы не так! Что вы вообще смыслите в художественных произведениях? Кроме вашей раздолбайской конъюнктуры и популизма, есть еще тема, идея, красная нить, наконец! Вы хоть пошевелите мозгами — про что кино?
— А это уж, — промурлыкал режиссер, со вкусом потягивая пивко, — как снимем, смонтируем, озвучим, так и выясним. Про что, про что. Про влияние солнечной энергии на бычачий хвост. А по-вашему — про что?
— Про любовь, — улыбнулась Потоцкая.
— Про Россию, которую мы потеряли, — отвечал Вельтман.
— Про человеческие чувства и законы истории, — изрек Нечипоренко, — и про то, что человек уклониться от своей эпохи не может.
— Скорей в столовую! Скорей в столовую! Мы опоздаем, нас не обслужат! — вскричал помреж.
Катриона вылезла из-за лодок, уселась в тень.
— Еще немного, обгорела бы. Ура столовой!
Ночью она то и дело просыпалась, ей снились кошмары: убийства, ручей, пруды, погони. Проснувшись в пять утра, она не помнила последнего пригрезившегося триллера, от которого так колотилось сердце. «Почему, — думала она, почти ужасаясь, — почему ручей каскада не иссякает? Почему не иссякают водопады, подземные реки, ключи, подземные водоемы, питающие их? Или скрытые реки связывают под земной толщей все океаны и моря?»
Катриона отправилась к холодильнику, где обрела кусок сыра. Мимоходом глянув в слуховое окно, она увидела соскакивающую с ветки сосны обезьяну, неспешно убравшуюся в заросли молоденьких елок. Потом, проснувшись окончательно за полдень и выслушав отцовскую нотацию о лени и разгильдяйстве, она даже не удосужилась сдерзить в ответ: все решала, была ли обезьяна сбежавшим от новых русских купленным для понта животным или всего-навсего началом утреннего сновидения.
Глава 6.
ПРАГА В СНЕГУ
У Освальда был главный сон, заповедный, повторявшийся с вариациями с детства до старости, так и не разгаданный им, даже когда, повзрослев, стал он психоаналитиком, уникальным психиатром, сумевшим соединить для себя воедино поссорившихся Юнга и Фрейда, их разошедшиеся навеки теории. На самом деле и у Фрейда, и у Юнга, и у Освальда имелась общая вотчина, большая немереная вольная страна сновидений, чьи граждане в некотором смысле обретали эфемерное равенство, недостижимую мечту утопистов всех времен и народов.
Освальду снилась Прага в снегу.
До войны он думал: надо съездить в Прагу зимой, посмотреть, что за улочка снится? есть ли въяве? чем примечательна? Ему помешала одна война, потом другая, послевоенные обстоятельства, заботы зрелости, последовавшие за ними заботы старости и, наконец, смерть.
Хотя в России перед смертью он успел побывать. И даже на Карельском перешейке успел. На возвращение, пусть минутное, сил еще доставало; на путешествие, открытие — уже нет.
Он читал Майринка: «Голема», «Ангела западного окна», «Вальпургиеву ночь», надеясь найти описание улочки в снегу, образа, преследовавшего его; он покупал путеводители по столице алхимиков, сборники фотографий чешских фотовыставок; все тщетно! Хотя ему постоянно казалось: еще чуть-чуть, еще немного, и смысл символики его личного ночного кино откроется ему. В сновидениях других он разбирался легко, свое ускользало.
Однажды в связи со сновиденческой Прагой, занесенной снегом, точнее, подернутой, присыпанной рождественским снежком, вспомнил он берлогу, на которую набрели они с дядюшкой Адольфом и братом Ральфом на Карельском перешейке, гуляющие дети со взрослым, в день встречи с кабаном. Сугроб как сугроб, только струйка пара, напоминающая дымок из трубы домика гнома, поднималась вверх. Дядюшка остановился, взял детей за руки, тихо увел от берлоги, да еще и поплутал с ними по лесу, чтобы потом не нашли, не убежали смотреть берлогу втайне, медведя нельзя будить, сказал дядюшка, шатуны опасны, непредсказуемы, свирепы. Освальд долго представлял себя медведем, делал домик из одеяла, пододеяльник белел снежной кромкой. Правда ли, что медведь сосет лапу? Сам Освальд в детстве сосал палец, медведь был ему понятен. Снов косолапый, скорее всего, не видел, впадал в спячку, а не в иллюзион видений. Спячка, думал взрослый Освальд, неподвластная сновидениям иная область, другая страна, не Лапландия, не Гренландия, древний Гиперборей без уютной гостиницы для прогрессоров Юнга и Фрейда, с необитаемой ледяной иглу вместо таможни на границе с человеческой страной снов.