Шрифт:
— У него была жена и дети.
— Это ничего не меняет и не делает его добродетельнее, чем он был.
— У него был здравый взгляд на вещи, — задумчиво сказал Симон: он вспомнил свои короткие разговоры с Шарпантье о падении авторитета власти, о необходимости другого воспитания молодежи, более строгого, о том, что политика должна была бы руководствоваться в первую очередь принципами христианской морали.
Она ничего не ответила и ушла.
Проходили дни, не принося никакого улучшения. Даже коллеги Симона по сенату, у каждого из которых было достаточно забот о своем собственном здоровье и у которых поэтому не оставалось времени думать о других, даже они заметили, что Симон начал сдавать. Он стал неестественно рассеянным, явно не интересовался окружающим и немного оживлялся только тогда, когда разговор заходил о его самочувствии. Теперь он просиживал целыми часами дома в кресле, совершенно один, сумрачно глядя в противоположную стену и думая, что никакое понимание чего бы то ни было теперь не имеет для него практического значения: слишком поздно, и ничего изменить нельзя.
Он сидел так однажды вечером, в пустой квартире, Валентины не было дома, как всегда, Маргарита давно ушла, кончив свою работу. Было около одиннадцати часов вечера. Он вдруг услышал шум чьих-то шагов. Он обернулся и остался неподвижен.
В двух шагах от него стоял незнакомый, очень молодой человек с худым лицом и неподвижными глазами. В правой руке он держал револьвер.
— Господин сенатор, — сказал он голосом, который, как показалось Симону, звучал неестественно, — я хочу вам сказать только несколько слов.
Он посмотрел на Симона и положил револьвер в карман.
— Вы знаете, что Шарпантье умер. Перед смертью, однако, он поручил мне обратиться к вам и передать, что теперь его место занимаю я.
Но Симон едва слышал его. Железный вкус во рту вдруг необыкновенно усилился, сердце заболело так, что он едва не потерял сознание, и ему было совершенно очевидно сейчас, что все остальное не имеет никакого значения. Но в глазах его не отразилось ничего, они были так же мутны, невыразительны и спокойны.
— Я должен вам сказать… — продолжал Фред. Перед Симоном внезапно возникло очень далекое и тусклое бело-красное пламя. Он понял, что это была смерть. Он сказал:
— Значит, это так!
Это были единственные слова, которые он мог произнести. Затем его тело соскользнуло с кресла, и через секунду он лежал на полу, открыв рот, губы которого стали лиловыми. Фред стоял над его трупом, засунув руки в карманы и глядя на него расширенными глазами. Потом он посмотрел по сторонам и вышел из комнаты на цыпочках. Он ушел тем же путем, что проник в квартиру: дверь кухни, выходившая на черный ход, не была заперта на ключ, потому что Маргарита постоянно забывала это делать — и он это знал.
Его никто не видел и никто не остановил. Он вышел на улицу и шел, глубоко задумавшись, мимо фонарей и деревьев, ничего не видя перед собой, пока не наткнулся на какого-то высокого мужчину, который закричал свирепым голосом:
— Не можете быть внимательнее? болван!
Фред, не понимая, взглянул в его лицо.
— Нечего теперь на меня смотреть, надо было смотреть раньше! — так же свирепо сказал мужчина. — Я вас научу вежливости!
Фред вынул из кармана револьвер и направил его на этого человека. В его глазах стояло то же далекое и задумчивое выражение.
— Это так близко, смерть? — сказал он с вопросительной интонацией.
Он опять увидел перед собой худое старческое тело Симона на полу и его лиловые губы. — Это так легко?
— Умоляю вас… — сказал человек изменившимся голосом.
Фред сунул револьвер в карман и пошел дальше. Была мягкая сентябрьская ночь, дул легкий южный ветер, направо от бульвара темнел Булонский лес, по которому время от времени пробегали широкие световые полосы автомобильных фар, освещавшие деревья, траву и листья.
Роберт вернулся в Париж вместе с Жаниной двадцать восьмого сентября. Они приехали бы раньше, если бы по дороге Роберт не свернул в сторону и не сделал бы значительного круга; ему непременно хотелось увидеть деревню, где прошло детство Жанины. Они пробыли там целый день. Это был поселок, состоявший из маленьких, чаще всего одноэтажных домов с толстыми деревянными ставнями на окнах, с почерневшей черепицей крыш. Они побывали везде — на кладбище, в церкви, где уже не было прежнего аббата, переведенного в другое место, в поле и в небольшом лесу, который находился недалеко оттуда. Был серый и прохладный день, над землей стоял легкий туман. — Вот дом, в котором я жила, — сказала Жанина, — за домом двор, во дворе колодец, который скрипит, когда начинается ветер. — Она смотрела на это небольшое здание, на эту узкую улицу и думала, какое оно бедное и маленькое и как бесконечно далеко то время, когда она девочкой жила здесь. — Вот отсюда мы выходили с дедушкой, — сказала она, посмотрев Роберту в лицо; в ее глазах было выражение далекой нежности. — Хочешь, я поведу тебя той дорогой, которой мы с ним ходили столько раз? — Да, да, конечно, — сказал он. Они свернули на немощеную сельскую улицу и через несколько минут вышли из деревни. Навстречу им попался обтрепанный старик-горбун, который взглянул на них, пробормотал что-то невнятное и пошел дальше, оборачиваясь время от времени. — Это Жюль, — сказала Жанина, — он самый бедный в деревне. Он всегда был такой, каким ты его видишь, — грязный, оборванный и несчастный. Бабушка мне говорила, что он в молодости хотел жениться на одной из наших девушек, но она отказала ему, и с тех пор он такой печальный. Но, может быть, это просто деревенские россказни.
Они долго шли по неровному полю с вытоптанной травой и редким кустарником, через прохладную осеннюю печаль этого плоского пейзажа. Наконец они дошли до невысокого бугорка; в нескольких шагах от него лежали холодные и влажные рельсы. — Вот тут мы с ним садились и ждали экспресса, — сказала Жанина, не улыбаясь, — и он вынимал свои огромные часы, чтобы посмотреть, через сколько времени покажется поезд. А там, ты видишь, — она показала рукой, — крутой поворот, тот самый, на котором всегда скрежетали колеса.