Шрифт:
— Я ошибся, — сказал он холодно. — Уже много лет я не ходил этим путём и забыл его приметы; мы идём правильно, но нам осталось ещё два часа.
«Этот человек прав», — подумал Монриво.
И он двинулся дальше, с трудом влачась за неумолимым африканцем, с которым, казалось, он был связан незримой нитью, точно осуждённый с палачом. Однако и два часа истекают, француз теряет последние силы, а горизонт все ещё пуст, и нигде нет ни гор, ни пальмовых деревьев. Тогда, без жалобы, без крика, он ложится на песок, чтобы умереть. Но его взоры устрашили бы самого отважного человека; в них можно было прочитать, что если он умрёт, то умрёт не один. Проводник, словно могущественный демон пустыни, спокойно смотрел на свою отчаявшуюся жертву, предоставив ей лежать на земле, но старался, однако, на всякий случай держаться на безопасном расстоянии. Когда Монриво, собрав последние силы, стал изрыгать проклятия, проводник приблизился, велел ему замолчать, взглянул на него испытующе и сказал:
— Не сам ли ты, пренебрегая нашими советами, пожелал идти туда, куда я тебя веду? Ты обвиняешь меня в обмане, но если бы я не обманул тебя, ты не дошёл бы и до этого места. Хочешь знать правду? Так слушай. Нам предстоит ещё пять часов пути, а назад мы уже вернуться не можем. Испытай своё сердце: если у тебя не хватит мужества, вот мой кинжал.
Потрясённый таким глубоким пониманием страданий и сил душевных, Монриво не захотел оказаться ниже варвара; почерпнув в своей гордости европейца новую крупицу энергии, он поднялся на ноги и последовал за проводником. Пять часов истекло, а перед ним все ещё расстилались пески; Монриво обратил к проводнику угасающий взгляд. Тогда нубиец взвалил его на плечи, поднял повыше, и он увидел в ста шагах от себя озеро, окружённое зеленью и чудесной рощей, сверкающее в лучах заходящего солнца. Они подошли почти вплотную к длинной гранитной гряде, за которой скрывался этот чарующий пейзаж. Арман почувствовал, что возвращается к жизни, и его проводник, могучий и мудрый гигант, довершая свой подвиг самоотвержения, понёс его на плечах горячей гладкой тропинкой, еле заметно вьющейся по граниту. С одной стороны перед ними расстилалось адское пекло песков, с другой — земной рай самого прекрасного в пустыне оазиса.
Герцогиню сразу поразила поэтическая внешность незнакомца, но она ещё более заинтересовалась, узнав, что перед ней тот самый маркиз де Монриво, о котором она грезила прошлой ночью. Он был спутником её сновидений, они бродили вдвоём по знойным пескам пустыни, — для женщины её склада такая встреча, казалось, обещала приятное развлечение. Внешность Армана была на редкость характерной и недаром привлекала к себе любопытные взоры. Его крупная широкая голова особенно поражала густой и чёрной гривой волос, падавших ему на лицо, совершенно как у генерала Клебера, которого он напоминал также своим могучим лбом, смелым и спокойным взглядом и пылким выражением резко очерченного лица. Он был невысокого роста, широкоплечий, мускулистый, как лев. Когда он ходил, в его поступи, осанке, в каждом жесте угадывалась властная, покоряющая сила и деспотический нрав. Казалось, он твёрдо знал, что ничто не сломит его воли, — может быть потому, что она была устремлена только на справедливые дела. Притом, как и все истинно сильные люди, он был прост в обращении, приятен в разговоре и добродушен. Однако все эти прекрасные качества, вероятно, исчезали в серьёзных обстоятельствах, когда такой человек становится непреклонен в чувствах, твёрд в решениях и жесток в поступках. Внимательный наблюдатель отметил бы в уголках его губ привычную складку, обличавшую склонность к иронии.
Пока г-жа де Мофриньез ходила за г-ном де Монриво, чтобы представить его, герцогиня де Ланже, зная, как высоко ценилась в те дни победа над этим знаменитым человеком, твёрдо решила обратить его в одного из своих поклонников, дать ему преимущество над остальными, привязать к своей особе и пустить в ход все могущество своего кокетства. То была случайная причуда, каприз знатной дамы, изображённый не то Лопе де Бега, не то Кальдероном в пьесе «Собака на сене». Она хотела, чтобы он не принадлежал ни одной женщине, кроме неё, но сама и в мыслях не имела ему принадлежать. Природа даровала герцогине де Ланже все необходимые качества для роли кокетки, а её воспитание довело их до совершенства. Недаром женщины завидовали ей, а мужчины влюблялись в неё. Она была щедро наделена всем, что может внушить любовь, упрочить и сохранить её навсегда. В её красоте, манерах, говоре, походке, во всем было какое-то особое врождённое кокетство, иначе говоря — сознание своей власти, присущее женщинам. Она была прекрасно сложена и немного слишком подчёркивала негу и томность своих движений — единственное жеманство, в котором можно было её упрекнуть. Во всем была удивительная гармония, от едва заметного жеста до особых, свойственных ей оборотов речи, до манеры метнуть украдкой лукавый взгляд. Главной отличительной чертой её облика было изысканное благородство, отнюдь не нарушаемое её чисто французской живостью. В её непрерывно меняющихся позах было что-то неотразимо привлекательное для мужчин. Казалось, что, освободившись от корсета и пышного бального наряда, она должна была стать самой очаровательной из любовниц. И действительно, в её смелых выразительных взорах, в ласкающем голосе, в обаятельной беседе таились, как в зародыше, все любовные наслаждения. В герцогине угадывалась обольстительная куртизанка, и даже её набожность не могла нарушить этого впечатления. Тот, кто проводил с ней вечер, видел её попеременно то весёлой, то печальной, причём и печаль её и весёлость казались искренними. Она умела стать приветливой или высокомерной, дерзкой или доверчивой, как ей заблагорассудится. Она казалась доброй — и не только казалась: в её положении у неё не было причин унизиться до злости. Порою она представлялась вам простодушной, порою коварной, то была трогательно нежна, то могла довести до отчаяния своей сухостью и жестокостью. Впрочем, чтобы изобразить её как следует, пришлось бы слить воедино все противоречия женской натуры; короче говоря, она была тем, чем хотела быть или казаться. В её несколько удлинённом лице было что-то тонкое, изящное, хрупкое, напоминающее средневековые изображения. Цвет лица был бледный с розовым оттенком. Её красота, если можно так выразиться, грешила чрезмерной утончённостью.
Господин де Монриво охотно согласился быть представленным герцогине де Ланже, которая, как особа с изысканным вкусом, избегая банальностей, не докучая ему ни вопросами, ни комплиментами, выказала ему приязнь и уважение; это должно было польстить выдающемуся человеку, наделённому, без сомнения, долей того такта, который помогает женщинам угадывать все, что относится к чувствам. Если она и обнаруживала любопытство, то только взглядами; если и показывала, что восхищается им, то только ласковым обращением; она пустила в ход и кошачью вкрадчивость речи и тонкие уловки кокетства, которыми умела пользоваться бесподобно. Однако вся их беседа являлась, так сказать, только страницей письма, за которой следовал постскриптум, в нем и заключался весь смысл. Когда после получаса бессодержательной болтовни, где только тон голоса и улыбка придавали значение словам, Монриво собирался скромно удалиться, герцогиня удержала его выразительным жестом.
— Сударь, — сказала она, — не знаю, доставили ли вам те немногие минуты, что я имела счастье с вами беседовать, хоть какое-нибудь удовольствие и могу ли я пригласить вас к себе; боюсь, не слишком ли эгоистично моё желание видеть вас своим гостем. Если, к моей величайшей радости, вам не покажется у меня скучно, вы всегда можете застать меня дома по вечерам до десяти часов.
Эти любезные фразы были произнесены таким чарующим голосом, что Монриво не мог отказаться от приглашения. Когда он присоединился к группе мужчин, державшихся на некотором расстоянии от дам, многие из его приятелей полусерьёзно-полушутя поздравили его с необычайным приёмом, который оказала ему герцогиня де Ланже. Эта трудная, эта блестящая победа одержана была впервые, и вся слава досталась артиллерии королевской гвардии. Легко себе представить, сколько острот, и безобидных и ядовитых, посыпалось в ответ на эту шутку, пущенную в ход в парижском салоне, где так любят позубоскалить, где забавы так быстро сменяются, что каждый спешит сорвать с них весь цвет.
Против его воли весь этот вздор льстил тщеславию генерала. Множество неясных мыслей влекло его к герцогине, и, стоя в отдалении, он следил за ней взглядом; он не мог не признаться самому себе, что из всех женщин, пленявших его своей красотой, ни одна не являла той гармонии достоинств и недостатков, того обаяния, каким только может наделить любовницу самое пылкое воображение француза. Кто из мужчин любого общественного положения не испытал бы безграничной радости, встретив в женщине, которую он, хотя бы в мечтах, назвал своею, тройное совершенство — физическое, нравственное и социальное, — увидев в ней осуществление самых заветных своих надежд? Если такое блестящее сочетание и не вызывает любви, то, во всяком случае, сильнейшим образом воздействует на чувства. Не будь тщеславия, как сказал замечательный мыслитель прошлого века, от любви легко было бы излечиться. И для мужчины и для женщины в превосходстве любимого существа над окружающими, бесспорно, таятся неоценённые сокровища. Не много ли, если не все, значит уверенность, что из-за любимой женщины никогда не будет страдать ваше самолюбие, ибо она настолько знатна, что никто не посмеет оскорбить её презрительным взглядом, настолько богата, что может окружить себя роскошью, не уступающей блеску новоиспечённых финансовых королей, настолько умна, что всегда сумеет отразить остроумную шутку, настолько красива, что может соперничать со всем прекрасным полом? Мужчина постигает это в мгновение ока. Но если женщина вдобавок пленяет его воображение разнообразием обольстительных поз, свежестью девственной души, искусной драпировкой кокетства, опасностями безрассудной любви, обещая внезапной страсти сладостное будущее, — устоит ли перед ней самое холодное сердце? Вот до какого состояния довела эта женщина г-на де Монриво, и только его прошлое может до известной степени объяснить это странное наваждение. С юных лет он был брошен в ураган наполеоновских войн, проводил жизнь в походах и знал о женщинах не больше, чем знает о чужой стране какой-нибудь путник, находящий недолгий приют на постоялых дворах. Он мог бы сказать о своей жизни то же, что старик Вольтер сказал о своей, только ему пришлось бы раскаиваться не в восьмидесяти глупостях, а всего в тридцати семи. В свои лета он был таким же новичком в любви, как юноша, втихомолку прочитавший «Фоблаза». О женщинах он знал все, но о любви не знал ничего; девственность чувства рождала в нем новые, неведомые желания. Многие мужчины, поглощённые непрерывной работой, на которую обрекает их бедность или честолюбие, искусство или наука, подобно тому, как г-н де Монриво был отвлечён непрерывными войнами и путевыми приключениями, находятся в таком же странном положении, но редко в этом признаются. В Париже все мужчины должны быть опытны в любви. Ни одной женщине не понравится тот, кто не нравился никому. Из боязни прослыть новичком проистекают ложь и хвастовство, распространённые во Франции, где быть простаком значит не быть французом. Г-на де Монриво обуревали страстные желания, распалённые зноем пустыни, и бурные сердечные волнения, ещё не изведанные им. Твёрдая воля этого человека была под стать его страстной натуре, и он сумел обуздать свои чувства; но, разговаривая о безразличных вещах, он думал о своём и поклялся во что бы то ни стало обладать этой женщиной, ибо только так он понимал любовь. Это пламенное желание он скрепил клятвой по примеру арабов, для которых клятва — договор с судьбой, так что всю свою жизнь они подчиняют цели, освящённой клятвой, и даже самую смерть считают лишь одним из средств для достижения успеха. Какой-нибудь юноша сказал бы: «Как бы я хотел взять в любовницы герцогиню де Ланже». Другой бы воекликнул: «Счастлив тот повеса, кому достанется герцогиня де Лан-же!» Но генерал сказал себе: «Госпожа деЛанже будет моей любовницей». Когда у человека с неискушённым сердцем, верящего в любовь, как в святыню, зародится подобная мысль, он и не подозревает, в какой ад он вступил.
Господин де Монриво внезапно вышел из гостиной и возвратился домой, терзаемый первыми приступами своей первой любовной горячки. Если мужчина до зрелого возраста не утратил ещё детской веры, непосредственности, иллюзий, пылкости, его первым побуждением будет протянуть руку и завладеть желанным сокровищем; затем, обнаружив, что не в силах преодолеть расстояние и дотянуться до желаемого, он удивлён и огорчён, как ребёнок; игрушка приобретает в его глазах ещё большую ценность, он плачет и дрожит от нетерпения. И вот наутро, после бурных размышлений, потрясших всю его душу, Арман познал иго чувств, разбушевавшихся под натиском истинной любви. Женщина, с которой мысленно он так вольно обращался накануне, теперь стала для него самой заветной святыней, самой грозной повелительницей. Отныне в ней заключался весь мир и вся его жизнь. Память о самых лёгких впечатлениях, связанных с нею, заставляла тускнеть величайшие радости, жесточайшие горести, когда-либо им испытанные. Бури революций затрагивают лишь мысли и интересы человека, тогда как страсть потрясает все его чувства. Поэтому для тех, кто живёт скорее чувством, чем расчётом, в ком больше крови и сердца, чем лимфы и рассудка, настоящая любовь опрокидывает все устои жизни. Одним росчерком, одной-единственной мыслью Арман де Монриво зачеркнул все своё прошлое. Двадцать раз он спрашивал себя, как ребёнок: «Пойти или не пойти?», потом оделся, отправился к восьми часам вечера в особняк де Ланже и был проведён к женщине, вернее, не к женщине, а к кумиру, который явился ему накануне в образе чистой и юной девушки, озарённой сиянием огней, окутанной дымкой газа, кружев и лёгких тканей. Он вошёл стремительно, порываясь сразу открыться ей в любви, точно дело шло о первом пушечном выстреле на поле сражения. Бедный школьник! Он нашёл свою воздушную сильфиду в полутьме будуара, томно возлежащей на диване в коричневом кашемировом пеньюаре, искусно окутывающем её стан. Г-жа де Ланже даже не поднялась с места и только кивнула головкой с распустившимися кудрями, повязанной вуалью. Затем подняла руку, которая в неверном, дрожащем пламени единственной свечи, горевшей в дальнем углу, показалась Монриво белой, как рука мраморной статуи, и знаком пригласила его сесть, проговорив голосом, таким же слабым, как свет свечи: