Шрифт:
Я остался единственным переростком. По закону мне полагалось право на десятилетнее обучение, но закон мало кого интересовал.
Меня повезли в дом престарелых.
Детдомовский автобус жутко трясло, ехали по каким-то кочкам. В дом престарелых меня вез сам директор детского дома. Он широко улыбался золотыми зубами, курил «Космос» – он всегда курил только «Космос». Курил и смотрел в окно перед собой.
Вынесли из автобуса вместе с коляской. Все-таки я был привилегированным инвалидом. Выпускникам детдома иметь коляски не полагалось. Их отвозили в дом престарелых без колясок, клали на кровать и оставляли. По закону дом престарелых в течение года должен был выдать человеку другую коляску, но это по закону. В том доме престарелых, куда меня отвезли, была всего одна коляска. Одна на всех. Те, кто мог самостоятельно перелезть на нее с кровати, «гуляли» на ней по очереди. «Гулянье» ограничивалось крыльцом интерната.
Осень. Сентябрь. Еще не холодно. Низкое деревянное строение дореволюционной постройки. Забора нет. По заросшему лопухами двору бродят какие-то странные люди в зипунах и шапках-ушанках.
Пел хор. Постоянный хор пожилых женских голосов. Бабушек не видно, они все в помещении. Пение слышится изнутри.
Ох, цветет калинаВ поле у ручья.Парня молодогоПолюбила я…Никогда. Никогда ни до, ни после этого случая я не слышал подобного обреченно-жалобного пения. Когда ехал в автобусе – волновался. После того как услышал хор, волнение переросло в апатию. Мне стало все равно.
Мою коляску закатили внутрь. В коридоре было темно, пахло сыростью и мышами. Завезли в какую-то комнату, оставили и ушли.
Небольшая комната. Облезлые стены. Две железные кровати и деревянный стол.
Через некоторое время в комнату заходят директор детдома с сотрудником дома престарелых и нянечкой. То, что это нянечка, я определяю по синему халату.
Нянечка подходит ко мне. Внимательно рассматривает.
– Ой, какой молоденький! Что делается! Уже и таких привозят. Что делается? Совсем люди совесть потеряли.
Уходит.
Директор детдома нервно курит, деловито продолжая прерванный разговор.
– А может, все-таки возьмешь? Ну очень надо.
– И не проси. Ты пойми меня правильно. Вот ему сейчас шестнадцать лет. Так?
– Пятнадцать, – машинально поправляю я.
– Пятнадцать, – соглашается мужчина. – Умрет он у меня через месяц, максимум два. Хоронить я имею право только лиц не моложе восемнадцати. Это же дом престарелых, ты понимаешь? Где я буду держать его эти два года? А холодильники все сломаны. Сломаны, понимаешь? И вспомни, вспомни, что ты мне ответил год назад, когда я попросил тебя помочь с холодильниками? Вспомнил? И не проси. Вези вон его в дом-интернат для умственно отсталых, они имеют право хоронить хоть младенцев.
– Не решай сразу, пойдем поговорим. Мне позвонить надо.
Они уходят.
Я сижу один. Сумерки. По коридору пробегает кошка.
Внезапно комнату заполняет какой-то странный и очень неприятный запах. Воняет все сильнее. Я не понимаю, что происходит.
Входит нянечка, вносит поднос. Ставит поднос на стол, включает свет. Я вижу источник странного запаха. Это гороховая каша. Зеленый слипшийся комок, вид которого соответствует запаху. Кроме каши на подносе тарелка борща и кусок хлеба. Ложки нет.
Нянечка смотрит на поднос, замечает отсутствие ложки. Выходит. Приносит ложку. Ложка вся в засохшей гороховой каше. Нянечка отламывает от моего куска хлеба корку и небрежно вытирает ей ложку. Бросает ложку в борщ.
Подходит ко мне. Пристально вглядывается.
– Нет. Зиму не переживет. Это точно.
– Извините, – говорю. – А почему тут так темно и от окна дует?
– Это изолятор, хорошая комната, и к печке близко. А тебя определят в общую палату для лежачих. Там действительно дует. Я же сказала – зиму не переживешь. Дом-то старый.
– А кошек у вас много?
– Нет у нас никаких кошек.
– Но я видел, как по коридору пробегала кошка.
– Эо не кошка, это крыса.
– Как, крыса? Днем?
– А что? И днем, и ночью. Днем-то еще ничего, а ночью, когда они по коридору бегают, мы в своей комнате запираемся и выходить боимся. А они злющие, недавно одной лежачей бабушке уши отъели. Ты ешь, остынет.
Выходит.
Я пододвигаю к себе тарелку, машинально хлебаю борщ. Дерьмо. Борщ – дерьмо. Каша – дерьмо. Жизнь – дерьмо.
Сижу. Думаю. Внезапно в комнату вбегает директор. Радостно потирает руки.
– Ну что, Гальего, не оставляют тебя здесь, и не надо. Поедем назад, в детдом. Хочешь в детдом?
– Хочу.
– Ну и правильно.
Смотрит на тарелки с едой.
– Еще к ужину успеешь. И в психоневрологический интернат мы тебя не повезем. Понятно? – И медленно повторяет: – Га-лье-го.
– Гонсалес Гальего, – поправляю я его.
– Чего? Много ты понимаешь. Сказал, Гальего, значит, Гальего.