Шрифт:
— Еще наливай, черт бы все побрал, нет здесь советской власти…
— Может быть, хватит? — это Марья. — А то остановка сейчас, прибраться надо бы.
— Плевать! Я здесь хозяин, кто здесь хозяин, я спрашиваю?
— Вы хозяин, — это проводник отвечает.
— Иван, ему налей!
— Мне нельзя.
— Можно, я здесь хозяин!
В памяти и светлые картины. Незабываемые. Неожиданные.
Началось все с решения объединить труд, искусство, самоуправление. В этот день за труд была ответственной Света Шафранова. Очищали от снега овощехранилище. Снег в рост человеческий. Группу заключенных я увидел первым, спереди и сзади по конвоиру. Заметив нас, заключенные, так мне показалось, замедлил шаг. Я наблюдал за лицами детей. У Саши Надбавцева — взволнованное, у Чери — презрительное, у Светы — настороженное, у Оли — сочувствующее.
— Отойдем в сторону, — предложил Черя. Света сегодня ответственная за весь день. Но этот неожиданный факт никак не вписывается в школьное самоуправление. — От греха подальше, — сказала Оля.
— В русских традициях жила всегда идея — помогать обиженным, — вдруг книжно заговорил Саша.
— Они-то обиженные? Все по пятьдесят восьмой отбывают. Политические, — это Черя.
— Кретин, — прошептал Саша.
Света сегодня ответственная за весь день. Но этот неожиданный факт никак не вписывается в школьное самоуправление. Здесь другое. «А почему другое? — мелькает у меня в голове. — Если самоуправление не затрагивает главных вопросов жизни-тогда зачем оно? Разве только для внешнего дисциплинированна? Чтобы быть продленной рукой учителя?»
Я наблюдаю за детьми, вижу, как движется на нас группа заключенных. В черных фуфайках, черных шапках, руки у всех сзади: так положено. Вижу конвоиров. Вспоминается чей-то рассказ: шаг влево, шаг вправо — стреляю!
Света между тем вытащила из сумки кулек с бутербродами и направилась к заключенным.
Конвоир кричал, а Света будто и не слышала ничего. Я подошел к конвоиру и что-то промямлил о том, что, мол, ничего особенного, это дети; сочувствие и так далее.
А потом мы стояли и смотрели им вслед.
А на следующий день было разбирательство.
— Да за такое к стенке раньше ставили, — это Чаркин.
— К стенке не к стенке, а срока давали, — это Валерия.
Эти ужасные слова «срока давали» звучат нелепо, но в них реальность. А то, что я говорю, это химера:
— А как же воспитывать без сострадания, сочувствия и соучастия в чужой беде?
— Сочувствие — буржуазная категория, — это Марья.
— Сострадание воспитывает раба, — это Валерия, должно быть, перепутала что-то из Макаренко.
Я молчал. Предательски, отвратительно молчал, потупив голову. Что там все мои прошлые грехи: методы новые придумал, ролевую игру проводит, самоуправление — волю дал детям, ребят к обучению привлек, спектакли, уроки красоты и добра, — все побледнело рядом с тем, что сейчас произошло. В подтекст вошла грозная сила — идеология. Та неформальная идеология, которая как раз и была формальной, но по ряду причин скрытой, за нею хоронилась кровавая история: убийства, пытки, доносы, предательства. И я молчал вместо того, чтобы, может быть, сказать: «Я горжусь Светланой. Горжусь Сашей. Их поступок — подлинно гражданский акт. Подлинно человеческий поступок».
Я этого не сказал. Молчал и Новиков. Он хмурился, слушал тех, кто говорил, впрочем, непонятно было, одобряет он их или нет.
А потом я пришел в класс. Они, должно быть, знали о разбирательстве. Дети очень многое знают из того, что происходит с педагогами. Но главное не это. Как только ступил я в класс, так будто все клапаны во мне открылись. Дышать стало легче. И глаза! Какие глаза у детей! Нет ничего прекраснее детской готовности к благородному поступку. И Пушкин по-новому звучит в атмосфере этой готовности.
Светлана Шафранова — как только я увидел её — она совсем преобразилась. Что-то неуловимое прибавилось к ее овалу лица, и к гладко зачесанным назад волосам, и к белизне лба и шеи, и к грациозности движений; и в глазах столько тревоги, участия, доброго ожидания, надежды, поистине — как гений чистой красоты…
Пятнадцать лет спустя Света напишет мне: «Я вас любила. Я боялась за вас каждую минуту, каждую секунду…»
А я не знал этого. Я был строгим учителем. И всегда стремился быть ещё строже. И все же дорожил ее участием. Ощущал это участие. Потому и остерегался прикоснуться лишний раз взглядом к ее чистоте. Боялся загрязнить эту чистоту.