Шрифт:
Сверчков с Кульковым метнулись вниз. Два новеньких матроса сбили брезент в куль, столкнули его в люк, кинули туда тяжелые доски.
Орудуя одной рукой, Супрун хлопотал у пробоины, хлюпал по воде, которая уже поднялась выше щиколоток. Кульков и Сверчков работали споро. Народ мастеровой: плотники!
Здорово получилось. Сложенный в несколько раз брезент прижали к пробоине доской — лючиной. Еще две лючины уперли одними концами в минные рельсы, другими в поперечную доску. И пробоина зажата.
Ручку водяной помпы качали впятером, попеременно. Воды в трюме не стало меньше, зато и не прибавилось.
Глава 9
1
Холод ползет по щекам Михайла. Михайло трет щеки. Под ладонями потрескивает щетина. Вчера, заступая на вахту, брился, а вот поди ж ты, уже потрескивает.
За бортом громко всхлипывает вода. Слышно, корпус трется о кранцы, давит на пирс. Пирс деревянно поскрипывает.
Михайло лежит на нижней койке. Она с бортиком. Удобно. Лежишь, словно в корытце. При качке не вывалишься. Пробковый матрац жестковат, но к этому скоро привыкаешь. Над Михаилом такая же койка. А еще выше — железный потолок с мутным плафоном. На нем кое– где натекли полукапли белил. Так и хочется сковырнуть их ногтем.
Малая каюта — новый дом Михайла. Морячки по четвертому году службы обычно рвутся на бережок. А Михайла почему-то тянет на воду. Он снова на корабле. Правда, корабль не ахти какой, всего-навсего вспомогательное судно с древним именем «Добрыня», а все же! И грохот якорь-цепи по клюзу, и стук кованых ботинок на вытертой до белизны палубе, и скрип паровой лебедки, и чавканье клапанов в машине, и бормотание винта звучат доброй, на память заученной музыкой.
О нем мы знали понаслышке, В него влюблялись по картинам...Да, так было. Давным-давно. Сегодня мы стали старше на целое столетие.
И море нам теперь роднее. Понятней и всего дороже, Как эти поручни и реи, Дрожащие знакомой дрожью...Кажется, уже не отделить себя от корабля. Он твое продолжение. Надо идти? Положи ладони на латунные ручки телеграфа, задай ход. В машине отдастся перезвон. Вода за кормой вспузырится до белизны, стальное тело вздрогнет и двинется вперед. По выходе за ворота гавани дай короткие сигналы сиреной и топай себе то ли в Питер, то ли в Рамбов, то ли на Гогланд-остров. Ноги твои твердо стоят на палубе. Она прочная и ровная. На ней не споткнешься, не покачнешься. А ступишь на землю — тебя качает. Зыбкая земля с непривычки.
Иллюминатор круглым оком нацелен на мир. Михайлу видно через него кусочек покачивающегося неба. Видны верхушки лип в Петровском парке. Иногда показывается голова Петра в серой металлической треуголке. Петр то виден до пояса, то скрывается за стенкой борта. Он вдали. Между ним и Михаилом туманная синева не то пространства, не то времени. На таком расстоянии чего только не почудится? Петр какой-то нетерпеливый. Не стоится ему на высоком камне. Переминается с ноги на ногу, кладет руку на рукоятку шпаги. Ус нервно дергается. Того и гляди закричит кораблям: «Почто стоим? Вперед, в погоню за неприятелем! На таран! На абордаж!..»
Но тяжко Петру. Века придавили его к постаменту, наложили на плечи пудовые одежды.
Не будь он выкован из стали, Тогда б своей тяжелой шпагой Он указал бы нам на Таллинн, На Ханко, Эзель и на Даго. Или сошел бы с пьедестала, Гремя о камни сапогами, И на ветру б затрепетало, Его простреленное знамя...Какой ты безнадежно зеленый, Михайло Супрун. Книжный ты романтик. Где твой Таллинн? Он умер в муках. Он сожжен дотла. Пепел его давно развеян по ветру. Ханко — изрыт снарядами, опален огнеметным пламенем. Оттуда уходили корабли поздней осенью сорок первого года. Уходили под таким же огнем, как из Таллинна. Их так же топили, их так же расстреливали. А плавать гангутцам приходилось не в августовской водичке, а в тяжелой воде, по которой шло ледяное сало. И Эзель и Даго — в глубочайшем германском тылу. Спрячь стихи в своей памяти, не смеши людей, не рассказывай сказки, в которые сам не веришь.
Тогда, может, это?
Там, где меловые горы На равнины набегают, Синие густые зори Твой покой оберегают...И опять не то. Ты же не знаешь, где она и что с ней. Может, загнали ее в товарный вагон и повезли через леса, через горы в какой-нибудь Франкфурт-на-Майне? Откуда «покой»? Откуда «зори»?! Белые кряжи стали темными могилами. Не цветут акации, не горят воронцы на полянах, потому что земля кровью отравлена.
Тяжело, когда нет старшего брата. Не с кем посоветоваться. Что бы сказал Иван?..