Шрифт:
Курбатов одернул китель, зачем-то положил руку на грудь, да так, что пальцы слегка коснулись ордена. У него Красная Звезда, и на одном лучике эмаль выщерблена: говорил, осколком задело. А что, на войне всякое бывает! Михайлу нравится — как здорово: на темно-синем кителе малиновый пятипалый орден (особенно эта тускло-серебристая щербинка), самый простой и, кажется, самый дорогой. Его даже называют ласковее других: «звездочка».
Курбатов набрал в грудь побольше воздуха, словно перед трудным заплывом, и начал издалека:
— Я видел море, службу тяжелую. Стоял на вахте в любую погоду, всегда знал, что где-то рядом есть теплый кубрик, верная рука друга.
Михайло почувствовал, будто ему сдавили бока холодными ладонями. «К чему ведет?»
— В штормовую ночь, бывало, — продолжал Курбатов, — прикуришь от цигарки друга, и тебе становится теплее. — Неожиданно сделал энергичную отмашку рукой. — У Супруна я не прикурил. Мне не стало теплее!
Показалось, все, не только Михайло, растерялись от такой категоричности. Один Сан Саныч не поддался общему чувству. Он еле заметно улыбнулся глазами да краешками губ:
— Занятно, занятно!..
До Михайла донеслись его слова глухо, словно сквозь толщу воды. Какой-то юнец первокурсник начал трепетной скороговоркой:
— Я против, я не согласен с Курбатовым. Мне нравится. Стихи есть. А какие детали! Помните: «тельняшки в почерневших пятнах»? То есть в запекшейся крови... Здорово! Разве нет?
Павел нехотя возразил:
— Что за разговор: нравится не нравится? Мы же не в пятом классе семилетки!
Встал Жора Осетинов, долго мялся, потер ладонью смуглую щеку, затылок. Заправил под пояс выбившийся сбоку коротковатый белый шерстяной свитер, заговорил невпопад:
— Братцы-кролики!.. То есть что я?! — улыбнулся смущенно, потер горбатый нос. — Друзья хорошие. Трудно говорить правду, она горька. — Искоса посмотрел на Михайла, торопливо отвел взгляд. — Миша, надеюсь, не будешь держать камень за пазухой, надеюсь, поймешь меня правильно. Я не могу иначе. Я должен сказать: стихи «яческие», «я видел, я знаю!». А мы что, не видели, мы не воевали, мы не хлебнули тоски? Нет, извини, так нельзя, так не пойдет!..
Жора говорил, Михайло слушал. В ушах его звучала Жорина фраза, сказанная в ночном коридоре требовательным шепотом: «Если ты настоящий моряк...» Осетинов опускал глаза, и Супрун не верил его прошлым высоким уверениям в дружбе.
Затем поднялся сержант. Он, понятно, уже не сержант, а студент, но все парня до сих пор почему-то звали сержантом. Заговорил тихо, можно сказать, задушевно:
— У Лермонтова есть строка: «Стихов неведомых задумчивое пенье». Как сказано, прислушайтесь: «задумчивое пенье». А сколько красоты в словах: «стихов неведомых». Стихи — это музыка, они должны кружить голову.
«Как говорит! — удивился Михайло. — Можно подумать: не с войны пришел человек, а из Академии искусств. Видать, еще до фронта учился в каком-нибудь гуманитарном вузе».
Сержант продолжал:
— У Супруна мало «неведомого», мало «пленительной задумчивости» — в этом вся беда.
Говорили еще несколько человек, били, что называется, и плакать не давали. На семинарах младших курсов повелось по давней традиции: если хвалить — то взахлеб, если ругать — то на чем свет стоит. Золотой середины не бывает. Десять выступающих — и ни одного доброго слова! Тот юнец, что высунулся было сразу после Курбатова, совсем опустил голову. Видать, жалеет о своем промахе.
Михайло почувствовал себя разбитым, усталым, безвольным.
Сан Саныч заключил:
— Мы с вами прошли большую школу жизни — войну. Но поэтических школ не проходили. Необходимых наблюдений у нас много, но мастерства мало.
Суть и стиль — две части единого целого. Что касается данных стихов, то в них пока мало и того и другого, то есть и яркой сути, и стилевого своеобразия. Вот они все перед глазами. — Поднял листы с перепечатанными стихами Супруна, потряс ими, начал говорить о каждом стихотворении, шел по строкам, как по бороздам, видел, как вспахано, что посеяно. Казалось, при его прикосновении строчки рассыпаются, от стихотворения не остается и следа. Значит, слова в строках поставлены случайно, значит, в них мало силы, мало сцепления. Развенчивая стихотворение за стихотворением, Сан Саныч словно снимал с Михайла одежду, и вот Михайло уже совсем обнаженный стоит перед людьми, и ему невыносимо стыдно за свою наготу. Сквозь ватный туман, застлавший уши, он едва различал голос учителя, который читал строки Лермонтова:
Я дерзко вник в сердца людей Сквозь непонятные покровы,— Вникать в сердца — не в этом ли разгадка? — Сан Саныч снова потряс стопкой листов, развел руками, как бы говоря: здесь этого пока нет. И добавил: — Посмотрим, что покажет время.
Последняя фраза прозвучала как приговор.
3
Михайло ходил как в воду опущенный. В праздничный вечер 7 Ноября вместо радости накатила какая-то особенно щемящая тоска. Не хотелось никого видеть, не хотелось ни с кем говорить. Он закрылся в аудитории. Сел за стол. Обхватил голову руками. Окаменел.