Шрифт:
— К-стантин Фед-дыч… — произнес Остроухов, с усилием выталкивая звуки изо рта. Губы и язык его были сухи, слушались уже плохо, звук речи был шипящ и невнятен, шел отрывисто, вместе с дыханием. — Может, не ус…пеешь…
Он передохнул, пожевал сухими губами, пытаясь смочить их слюною.
— Не н-наглупите там… сделайте всё с умом…
Рука его, стоявшая торчком с вяло повисшей кистью, снова зашевелила пальцами — она как будто куда-то тянулась или что-то искала. Движения были непонятны, выглядели бессознательными. Но Федянский догадался. Это Остроухов искал его руки — для последнего пожатия…
Дивизионный комиссар Иванов выбрался из блиндажа следом за Федянским. Короткотулый, приземистый, со зрением, слабевшим в потемках, он неловко поворачивался в темноте своим тучным телом. Грудь его в излишнем количестве пересекавшихся крест-накрест ремней шумно вздымалась, он дышал с одышкою — от духоты в блиндаже, от усилий, которые затратил, чтобы вскарабкаться наверх по крутым земляным ступеням, и от волнения.
— Как же теперь будем-то? — спросил он у Федянского подавленно.
Иванов не был военным, никогда прежде не служил в армии, в комиссары его произвели совсем недавно из административных работников, — сейчас были первые его часы на фронте, впервые своими глазами видел он кровь, боль, страдание от тяжкой раны.
Федянский помолчал в темноте молчанием, которое должно было показать Иванову странность и неуместность такого вопроса в устах человека с комиссарским званием.
Впрочем, что еще можно было ожидать от Иванова, человека сугубо штатского, с натурою рыхлою, нерешительною, приученного на своей штатской службе во всем оглядываться на вышестоящее начальство и потерявшего в этих оглядываниях всякую самостоятельность, характер, способность к волевым поступкам. В дивизии, где все старшие командиры были кадровыми, а средние и младшие — выпускниками военных училищ, где понимали, что такое военачальник, что такое настоящее командирское слово, жест, как много значат для бойцов даже такие детали, вроде осанки, интонаций голоса, — Иванова никто, как начальство, всерьез не принимал. Про него слагали смешные анекдоты, любили вспоминать, как первое время, выходя к политработникам, поставленным в строй, он веселил их своими командами: «Прошу — вольно!», «Прошу — смирно!», «Прошу повернуться налево!» Федянский, более чем кто-либо другой из командиров ощущавший в себе «военную косточку», более других замечал и чужеродность Иванова в армейском организме, отсутствие в нем тех качеств, какими должен обладать человек в комиссарской должности. Но так как Иванов, сознавая свою некомпетентность, держался скромно, без апломба, в командование дивизией не лез, занимался одними политбеседами с бойцами, ротными рукописными агитлистками, то Федянский старался его щадить, по возможности меньше задевать самолюбие Иванова. Бог с ним, не мешается — и ладно, другим он не станет…
Однако растерянность комиссара, паническое его состояние были слишком уж явными. А момент и та главенствующая роль, которая Федянскому теперь принадлежала, требовали от него примерной для других твердости духа. И Федянский после паузы все же сказал Иванову со строгой наставительностью, вкладывая в свои слова укор ему за непозволительную, недостойную и комиссара, и мужчины, и этого момента в жизни дивизии слабонервность:
— Будем, как положено советским воинам, — вот как будем!
Сам себе, произнося эти слова, Федянский казался очень волевым и сильным. Именно тем военачальником, какой, по его представлениям о себе, был в нем заключен и каким он стремился быть с тех самых пор, как попал на военную службу, и, заставив его позабыть все прежнее, во всей притягательности, во всей своей соблазнительной заманчивости ему явилась и полностью овладела им цель: выдвинуться, снискать имя и славу, достичь в армии большого командного положения.
Мартынюк отозвался сразу же, как только Федянский приказал телефонисту вызвать КП командующего. По первому же звуку его голоса, густому, с хрипотцой, плотно наполнившему телефонную трубку, Федянский почувствовал, что Мартынюк не просто ожидал его звонка, а в нетерпении, и что у командующего приготовлено для него что-то важное. Но вначале Мартынюк спросил про Остроухова — как он?
— Плох, товарищ генерал-лейтенант. Надо бы поскорее везти…
— Машина сейчас подойдет, уже отправляется, мне доложили. Пошли бойца навстречу, чтоб шофер в лесу не блукал. Немцы что — тихо?
— Примолкли, — ответил Федянский, поднимая над краем окопа голову с телефонной трубкой, прижатой к уху, и всматриваясь вперед, туда, где над чернотою низких кустов, оторвавшихся от леса и выдвинувшихся в поле, розовело, мерцая и подрагивая, зарево городских пожаров. Свет этого зарева, несмотря на немалое расстояние, достигал леса, слабым багрянцем красил листву, стволы и сучья деревьев, фигуры и лица снующих меж стволов людей, придавая всему вокруг что-то неестественное, нарочито-сделанное, театральное.
— Даже ракет не бросают, — сказал Федянский, поглядев и послушав некоторое время.
— Зачем им ракеты — им и так видно. Да и спят, сволочи. Они ведь по режиму воюют, не как-нибудь… Полки исходные заняли?
Мартынюк спросил это уже совсем по-деловому, озабоченно, так, будто в нем уже не осталось никакой памяти об Остроухове, даже без следов того настроения, с каким он принял печальную весть и какое еще звучало в нем минуту назад, когда он справлялся о комдиве.
— В основном — заняли, товарищ генерал-лейтенант, — ответил Федянский.
— Это ты как — по донесениям говоришь или сам проверял?
— По донесениям, — ответил Федянский, слегка удивленный этим вопросом Мартынюка. В дивизии с самого начала дело было поставлено так, так были все вышколены Остроуховым, что никогда не случалось, чтобы донесения низших командиров оказывались ошибочными или не совсем точными.
— Надо самому проверять! — наставительно и недовольно сказал Мартынюк. — Люди — они, знаешь, и наврать могут…
— Хорошо, — сказал Федянский, задетый недоверием к дивизионным командирам и подавляя в себе это чувство. — Я проверю еще раз, сам.