Шрифт:
Отношения с однокашниками складывались плохо. Под словом «плохо» он подразумевал удары в лицо и мелочи типа ногами в живот. Он своему новому классу жутко не понравился, он тут же это понял. Поэтому он решил дома посидеть недельку. Ему казалось, что голова перевешивает все остальное – так опухла. Не стал расстраиваться, жизнь длинная штука, «и да воздастся каждому по его делам и помыслам» – где-то он это читал, а может, сам придумал. Во всяком случае, его это успокаивало. Раздражало другое: почему-то справедливое возмездие обзывали злопамятностью.
Фридрих Ницше говорил «прощать и забывать, значит выбрасывать за окно сделанные драгоценные опыты», и был он с ним согласен полностью. Поэтому через неделю своеобразного больничного надел он белую рубашку, натянул улыбку и в школу пошел.
Если бы немецкий философ знал лично его, он бы им гордился. Потому, что в его уже маленькой голове начинал зарождаться план. Оставалось лишь прояснить некоторые нюансы, которые могли зависеть от внешних обстоятельств.
Через полгода Леха, Марат и Карен, которые в туалете избивали его ногами, были его лучшими друзьями. Наверное было нечто общее, что объединяло их. Безмозглые училки называли это жестокостью, и бесперебойно вызывали в школу их родителей.
Родителей Исаака не вызывали потому, что их не было в живых, а бабушка часто болела. Да ему вообще как-то все сходило с рук. У него не было ни одной четверки в четверти. Он учился лучше Тунунцевой (гордость школы).
Конечно же, он не мог быть гордостью школы, потому что если бы по поведению можно было ставить – единицу, ее бы ставили.
Хотя, он думал, что дело вовсе не в его поведении. Практически любому учителю по предмету он мог бы закрыть рот, и их это больше раздражало.
Воистину, в школах детей не учат, их дрессируют.
Но все равно ходить в школу ему нравилось. Во-первых, он любил наблюдать за людьми. А во-вторых, Фридрих Ницше, слова которого для него не просто пустой звон, имел на него серьезное влияние, и эти три подонка, которые теперь считали его своим закадычным другом, ему заплатят!
Аужинов, Вайле и Газарян – три ублюдка, которые были занесены в его черный блокнотик. Человеческие эмоции могут воспалятся и утухать, и только маленькие листочки бумаги, заполненные им лично, были для него истиной в последней инстанции. Ибо они не имели чувств, а значит – привязанностей, позорных прощений, сомнений и всякой другой ерунды, которая делает из человека тряпку. С ним не пройдут такие шутки.
По сути, он выполнял работу правосудия, хотя никто этого не ценит. Да ему и не надо, свой кайф получит он в любом случае. Меру наказания он уже выбрал.
Прокручивая события назад, он рисовал план, не имеющий ничего общего с гуманностью, совестью и здравомыслием в общечеловеческом понимании этих «ценностей». Для него гуманностью было равновесие, как в окружающем его мире, так и в нем самом.
И никак не могло оно наступить до тех пор, пока эти твари лопали себе пончики, не подозревая о том, что правосудие – когда больно и страшно.
Ему предстояла интересная работа. Оставалось лишь подгадать момент.
И вот в одно прекрасное майское утро в класс вбежала бестолочь Срыкина и, как дура, начала орать – «Я первая узнала, восьмого едем с экскурсией на металлургический!» Запах жареного мяса почувствовал он буквально сразу. Сделаю из них «Терминатора три», верней «Три терминатора». В свое время они приняли меня за профессора Мариарти. Так вот, немножечко напали не на того Мариарти. Знаю, это не смешно – подумал тогда Исаак.
С чувством юмора у него вообще проблема. С тех пор как погибли его родители, улыбался он лишь в тех случаях, когда требует этого ситуация, играющая в итоге ему на пользу. Но услышав про экскурсию, улыбнулся он действительно искренне, и его радость не была преждевременной.
Он знал, куда их заведет, знал, какой включит рубильник, и где черная кнопка. Не из тех он лябзиков, которые кладут в штаны при виде крови из пальца. И потом, его философы перестанут его уважать, а это гораздо серьезней, чем три безнравственных тела. Внутри у него впервые за последние несколько месяцев заиграла музыка.
Его пораньше разбудила бабушка. Ее об этом он попросил сам. Нужно было обмозговать еще кое-какие детали. Типа, своего алиби и еще всякие мелочи.
– Исик, кушать иди.
– Щас, бабуль, – в его мозгу наносились последние штрихи уникального, на его взгляд, действа. «Бля, будет весело, сука» – почти в слух он произнес.
– Что ты там бормочешь, балашка? – иногда его так называла бабушка.
– Все в порядке, бабуль. Где пирожки?
– Садись уже.