Шрифт:
– И с материнской и с отцовской стороны ты происходишь от лучших родов во всей Виргинии. В жилах твоих течет кровь Myров и Рандольфов.
С какой гордостью произнесла она эти слова! Несчастная женщина, казалось, и не подозревала, что примеси хотя бы единой капли африканской крови, будь то даже кровь царя или вождя, к крови этих знатных господ достаточно, чтобы опорочить всю эту блестящую родословную и обречь меня на пожизненное рабство даже в доме родного моего отца…
Тайна, открытая мне матерью, в ту минуту не произвела на меня особого впечатления. Все мысли мои, все заботы были сосредоточены на ней одной: до последних минут своей жизни она была для меня самой преданной и любящей матерью.
Состояние ее ухудшалось с каждым часом. На третий день после нашего разговора моя мать умерла.
Я горько оплакивал ее кончину. Потом острота моего горя притупилась, но я все еще никак не мог прийти в себя. Веселье и жизнерадостность, до сих пор освещавшие мой путь, словно угасли.
Мысли мои стали часто возвращаться к тайне, которую раскрыла мне мать. Не могу описать, какое впечатление теперь производило на меня это открытие. Возможно, что резкая перемена, проявившаяся в те дни в моем характере и настроении, была связана также с переходом от юношеского возраста к известной зрелости. До этого дня все события скользили мимо меня словно во сне, не задевая меня глубоко и не оставляя следа. Случалось, что я грустил, что у меня бывали поводы для огорчений, но все это быстро проходило, и подобно тому, как солнце после дождя светит особенно ярко, мальчишеское веселье проявлялось особенно бурно, лишь только исчезал непосредственный повод для моей печали. Сразу забывалось прошедшее, стихала забота о будущем.
Но в этом бурном веселье нехватало какой-то настоящей радости. Оно походило на яркий, но холодный свет лунных ночей.
Теперь, после смерти матери, меня временами охватывала странная беспредметная тоска, с которой я не умел бороться. Какая-то тяжесть давила грудь, меня точили смутные желаний. Случалось, что я погружался в какие-то туманные мечты и бывал не в состоянии направить мысли на что-нибудь определенное. Если б меня, после долгих часов, проведенных в кажущейся задумчивости, спросили, о чем я думал, - я не мог бы, пожалуй, ответить на этот вопрос.
Но бывало и так, что мысли вдруг прояснялись и становились более четкими. Я начинал понимать, что представляю собой и чего могу ожидать в будущем. Я был сыном свободного человека - и все же был рабом. Природа одарила меня способностями, которым не суждено было проявиться, и я уже сейчас обладал знаниями, которые приходилось скрывать. Раб своего собственного отца, слуга своего родного брата - кто же я такой? Существо, связанное по рукам и ногам, закованное в цепи, не имеющее права удалиться за пределы видимости хозяйского дома без особого на то письменного разрешения! Мне суждено было оставаться игрушкой, подчиняющейся чужой прихоти, быть навсегда лишенным права сделать хоть что-нибудь для себя, ради собственного своего счастья и благополучия! Я был обречен всю жизнь трудиться для других, ежеминутно ощущая гнет, самый жестокий и унизительный, какой можно себе представить…
Мысли эти постепенно стали так болезненны и мучительны, что я старался заглушить их. Но не всегда мне это удавалось. Мой юный хозяин между тем попрежнему был добр ко мне. Недомогания, задерживавшие его рост, в какой-то мере задерживали и развитие его умственных способностей. Он оставался еще ребенком, когда я был уже взрослым человеком. Он все больше подпадал под мое влияние, и вместе с тем росла моя привязанность к нему. Да ведь и в самом деле - на нем одном сосредоточились все мои надежды. Оставаясь подле него, я был защищен от наиболее жестоких страданий, связанных с рабством. В его глазах я был не слугой, а скорее поверенным и другом. Наши отношения складывались так, что он гораздо больше был подчинен моей воле, чем я его. Легко было предположить, что мы - молочные братья, но между нами никогда не было сказано ни слова о возможности нашего родства, и он, как мне кажется, так и не подозревал этого до конца жизни.
С каждым днем я любил мастера Джемса все больше и больше. Но одновременно с этим резко и бесповоротно изменились мои чувства к полковнику Муру. Пока я считал себя обыкновенным рабом, его кажущаяся благосклонность пробуждала во мне горячую преданность и привязанность к нему. Казалось, не было такой вещи, которой я бы не сделал ради такого снисходительного и доброго господина. Но с той минуты, как я узнал, что он мой отец, я почувствовал, что имею право на ту благосклонность, которая до сих пор казалась мне проявлением великодушия и сердечной доброты. Мне далее начинало казаться, что я вправе ожидать от него такого же отношения, как к моим братьям.
Несправедливость и равнодушие бессердечного отца с каждым днем все глубже задевали меня, превращая мою любовь к нему в ненависть. Неслыханная жестокость закона, допускавшего, чтобы я был рабом, рабом в доме родного отца, словно начертанная кровавыми буквами, все резче прояснялась перед моим внутренним взором. Я был молод и, хотя сам еще не подвергался истязаниям, трепетал перед будущим и проклинал страну, в которой родился.
Я старался по мере сил скрывать чувства, волновавшие мою душу, и так как скрытность - один из способов самозащиты, пользоваться которым раб приучается с малых лет, мне довольно хорошо удавалось маскировать свое настроение.
Мой молодой хозяин подчас заставал меня в слезах или же видел погруженным в раздумье. Он мягко упрекал меня за это. Но я всегда успокаивал его, находя всевозможные предлоги для моей грусти. Все же он подозревал, что я что-то скрываю от него, и не раз говорил мне:
– Ну, скажи мне, Арчи, что тебя так печалит?
Я избегал прямого ответа и отделывался шутками.
Увы, слишком скоро мне суждено было лишиться этого доброго господина, любовь и внимание которого скрашивали горечь моей жизни и делали ее переносимой.