Шрифт:
Тогда и он рассердился:
— А ты знаешь… хочется! Если я командир полка, то должен иметь какие-то знаки своей должности, чина! Назови их как хочешь! Но знай: армия — не добровольное товарищество…
Она не дала ему кончить и «выстрелила» с мальчишеской бездумностью:
— А к Каледину вам, господин поручик, не хочется?
Он задохнулся от обиды, морозный ветер кляпом забил рот, легкие. Как она может так? Скажи такое мужчина — он бы ответил по-солдатски! Но как ответишь этой неугомонной, одержимой девчушке, преданной идее, но слабо знающей жизнь, мало что видевшей и не очень умеющей пока анализировать, разбираться в людях и событиях?
Он знал, чем можно ее допечь: однажды произнес эти слова и помнил ее реакцию — полезла, как задиристый мальчишка, с кулачками, что, кстати, его очень насмешило: она может быть и такой!
Он сказал спокойно, но веско:
— Ты — плохая большевичка. И плохой агитатор. Снова ее сжатые в перчатках кулачки поднялись к его лицу, и глаза метнули прямо-таки огненные искры.
— Я — плохая? — Но почему-то вдруг руки ее упали, она повернулась, наклонила голову и быстро пошла навстречу ветру; вся ее маленькая фигура под длинной и грубой солдатской шинелью выдавала оскорбление и какое-то по-детски потешное и трогательное возбуждение. Девчонка, да и только!
Богунович смотрел на овчинную шапку, на шинель, представлял под ней ее худенькое тело, что бывает таким горячим, и обида от ее слов сразу улетучилась, осталось только умиление, осталась любовь, так славно согревающая его в это суровое время, когда на голову взвалили неимоверную ответственность — целый полк. Правда, полк тает, как свеча. Но тем больше ответственность. Тем больше…
2
Штаб полка находился в имении барона Зейфеля — потомка небезызвестного Бенигсена, что писал доносы на Кутузова. Сын барона до Февральской революции был офицером Генерального штаба. В конце шестнадцатого года он инспектировал в районе Нарочи дивизию, в которой воевал Богунович.
Инспектора днем побывали в одном или двух полках, кстати, и в его, Богуновича, роте, им понравился в ней порядок, и командир был отмечен — приглашен в штаб дивизии на ужин; пировали целую ночь, дулись в карты, причем штабисты играли как шулера и обчистили окопных офицеров; он, Богунович, спустил свои полевые за три месяца вперед, и у него долго было гадко на душе. Переживал не за себя — ему не надо было посылать семье, адвокат Богунович все ж таки что-то зарабатывал, хотя чаще вел дела людей, которым нечем было заплатить, — переживал за друзей: многие из них своим «полевым жалованьем» поддерживали семьи.
Познакомился Богунович и со старым бароном, его семьей прошлым летом, когда полк перебросили на этот участок перед июньским наступлением. В своем дворце барон дал бал в честь офицеров. Странно, старик и особенно его младший сын, хромой богослов-лютеранин, высказывали довольно революционные по тому времени взгляды — в поддержку республики. После большевистской революции местный ревком арестовал старого барона. Но дней через десять его выпустили, проявив гуманность, — человеку за семьдесят. А еще через неделю в темную ноябрьскую ночь семья бесследно исчезла, вместе с ними и бывший командир полка — подполковник Фриш, сидевший здесь, в имении, под арестом. Никто не сомневался, что немцы сбежали к немцам, перешли линию фронта. Полковой комитет потребовал расследования и покарания тех, кто допустил явную безответственность и утрату бдительности. Арестовали только что выбранного, после смещения Фриша, командира полка — штабс-капитана Егорцева. А местный ревком даже расстрелял одного своего, отвечавшего за охрану баронской семьи.
Между прочим, обстоятельство это — пребывание барона там, у немцев, все время тревожило Богуновича. А сегодня, после посещения немецких позиций, после акции, называемой евангельским словом братание, тревога переросла, пожалуй, в страх. Что стоит, располагая такими силами, оттеснить на три-четыре версты полк? А провокацию всегда можно учинить и во время перемирия, кайзеровцы на это мастаки. Да еще нас же и обвинят. Ну, пойдет нота протеста из Петрограда в Берлин… Что такое нота, когда государства находятся в состоянии войны? Он, Богунович, еще будучи студентом, не очень верил в ноты того, мирного, времени. Сколько их писали перед войной! Императоры, короли, министры клялись в приверженности миру, а готовили вселенское побоище.
Штаб не в самом дворце — во флигеле, на краю парка и фруктового сада. Там же рядом, в бараке, где раньше жили батраки, расквартированы штабная рота, писари, интендантская служба. Всех этих людей наполовину меньше, чем должно быть по штатам военного времени.
Вокруг дворца — великолепный парк, правда, кое-где попорченный: порядочно деревьев спилено, даже повален дуб, которому, наверное, сотни две лет. Зачем пилить? Вокруг — лес, тоже баронский. По его, Богуновича, требованию полковой комитет принял постановление, запрещающее рубить деревья в парке, портить фонтаны, скульптуры, ограду. Постановление приняли, но Богунович видел, что некоторые члены комитета — солдаты — скептически ухмыляются. Нетрудно было догадаться, о чем они думали: жаль, мол, офицеру господского добра. Он попросил Миру, чтобы вместе с призывами к мировой революции, к уничтожению всего созданного буржуазией она бы говорила о ценностях, полезных народу, революции, — их нельзя уничтожать. Мира не сразу согласилась, доказывала, что нельзя глушить народный гнев, копившийся столетиями. Однако все же в чем-то убедил ее: слышал после, как она беседовала с солдатами о сбережении культурных ценностей, принадлежащих теперь народу.
Кроме полка, в имении был и другой хозяин — батраки, объединившиеся в коммуну и занявшие дворец. «Кто был ничем, тот станет всем». Люди, недавно жившие в нищете, без кроватей, без мебели, в бараке хуже коровника, рождавшиеся и умиравшие на соломе, — эти люди заняли барские апартаменты, кормили чумазых детей на полированных столах, спали на инкрустированных кроватях, на обитых китайским шелком диванах, в грязных, прямо из хлевов сапогах и лаптях ходили по персидским коврам, по паркету.
«Кто был ничем, тот станет всем».