Шрифт:
«А может, и не нужно отменять то, что выработано народной традицией? Может, традиции нужно расширять, углублять, освобождать от религиозных, классовых, национальных предрассудков?» Знал, что мысль не его — отца, адвоката, народника. Немного туманно пытался по дороге изложить ее Бульбе. Но тот, как всегда, максималист: все нужно уничтожить! Однако — странное противоречие! — к свадьбе Сергея и даже к этим церемониям Назар отнесся с неожиданной серьезностью. Шутил, но так, чтобы не затронуть самой свадьбы, ни оскорбить чувств жениха. Рыцарски любезничал с Юстиной, весело, но со страстью серьезного актера сам входил в роль шафера.
Юстина, воспитанная матерью в лучших шляхетских манерах, влюбленная когда-то, до появления Миры, в пана поручика, смирившись с крушением своей любви, держалась с гордым достоинством, но — видел Богунович — вся дрожала от волнения, внимая не просто пану капитану, а герою Дюма, убившему губернатора, убежавшему из тюрьмы и способному совершать безумные поступки, особенно во имя любви. Один Богунович видел, чувствовал, что ей, бедняге, рисовало воображение. Жалел Юстину, но восхищался ею. Возможно, в этот момент в ней рождается женщина: из угловатого подростка, у которого все чувства, как лава из вулкана, изливались на поверхность (так было с появлением Миры), Юстина на глазах превращается во взрослую девушку, у нее больше женской дипломатии, игры, чем, например, у Миры, которой хочется сразу, одним махом, разрушить все и всякие условности старого мира.
Наблюдения эти вместе с шутками Назара захватили настолько, что на какое-то мгновение Сергей забыл, куда и зачем они едут.
Около дворца было безлюдно, только трое солдат стояли недалеко от флигеля, где размещался штаб: наверное, служба не позволяла им отлучиться.
К парадному крыльцу, по которому, еще недавно сходили барон и его гости, была расчищена дорожка, и двери, запертые наглухо с той ночи, когда исчезла баронская семья, гостеприимно открыл кто-то невидимый, как только кони остановились перед крыльцом.
Назар соскочил с саней, протянул руку Юстине. Альжбета также помогла Мире сойти с возка. Делала она это и для приличия — чтобы невеста не скакала козой и, возможно, действительно, чтобы помочь: Мира путалась в Юстинином бальном платье, которое было ей до пят, во всяком случае, чувствовала себя не очень ловко.
Альжбета за руку подвела ее к Богуновичу.
— Принимайте ваше сокровище, пан поручик, — сказала по-польски.
Наверное, Мире почудились нотки юмора в этих словах, потому что она, сердито глянув на жениха, нервно засмеялась:
— Ну и комедия! — и, подобрав рукой подол, первая по-солдатски размашисто зашагала к крыльцу.
У Богуновича екнуло сердце: испортит торжество.
Альжбете, Юстине и ему пришлось немало потрудиться, чтобы уговорить ее надеть платье и вообще согласиться на «эту комедию», как она с самого начала называла все, что он задумал, о чем договорился с местными руководителями. Кажется, уговорил ее молчаливый начальник станции, хотя сказал Пятрас Баранскас всего какие-то две фразы, на первый взгляд банальные:
— Брак, дочка, дело серьезное. И все это, — кивнул он на Юстинино платье, — нужно не одной тебе…
Потом уже, вспоминая, Богунович догадался, что Миру тронуло, поразило: «дочка» и «ты» — так фамильярно деликатный литовец никогда к ней не обращался. Возможно, она устыдилась своего упрямства, оценила свое поведение как каприз кисейной барышни.
Сергей догнал невесту на крыльце. Перед дверью они остановились: кому проходить первому?
Тогда та же невидимая рука еще шире распахнула обе половинки широких парадных дверей, и они вместе вошли в полутемный после солнечного сверкающего дня вестибюль.
Их встретил старец с широкой белой бородой. Богуновичу как-то показывали его, он знал, что это баронский слуга, лакей, в коммуну его не приняли. Но старец был не в лакейской ливрее, а в полотняной, с вышитой манишкой крестьянской сорочке, в белых суконных портах, заправленных в начищенные сапоги.
Старец с достоинством поклонился и сказал по-русски:
— Ваши пальто, господа, — но тут же поправился: — Товарышы…
Вторым человеком, которого увидели Богунович и Мира, была Стася. Она стояла у мраморной лестницы, празднично разодетая — вышитая кофточка, черная юбка, — и весело улыбалась.
Мира не любила эту проворную, шумную, иногда сварливую, иногда чрезмерно веселую вдову, хотя сама себе не могла объяснить — за что? Неужели только за то, что она чаще других попадалась на глаза, где бы они ни шли с Сергеем, и слишком независимо разговаривала с командиром полка? О том, что это ревность, обычная женская ревность, Мира не допускала и мысли. Для революционеров не существует такого чувства.
Когда они разделись, Стася принялась их строить, словно командир солдат — где кому встать. Разве что без зычных команд, а с приглушенным смехом, который тоже не понравился Мире.