Шрифт:
– И ты себя… – тихо, почти шепотом произнес ошеломленный Иаков.
За конурой Рекса, который проводил гостя незлобивым, почтительным лаем, он обернулся, недоверчиво потрогал рукой щеку, словно его не поцеловали, а ударили, и, ссутулившись, зашагал к Черной пуще.
Вскоре Элишева потеряла его из виду.
Вернувшись в избу, она проследовала в спальню, запруженную вечерней тьмой, и, когда чиркнула спичкой, чтобы зажечь керосиновую лампу под цветастым абажуром, услышала:
– Чеславас?
– Это я, поне Пране.
– Ты?
Голос хозяйки узнать было трудно, словно он никогда ей и не принадлежал, прокуренный, как у неопохмелившегося пьянчуги.
– А где хозяин?
– Карпов кормит.
Скрипнула кровать, и через мгновенье из темноты вслед за скрипом раздалось:
– Лучше бы он за доктором поехал…
Забыв, что темно, Элишева кивнула головой, спохватилась и спросила:
– Поне Пране, может, лампу зажечь?
– Не надо света.
– Что-нибудь желаете? Есть? Пить?
– Нет. Значит, пошел карпов кормить? – со вздохом протянула больная.
– Карпов.
Элишева томилась, не зная, как и о чем говорить. Ее старания отвлечь хозяйку от неприятного разговора о болезни и убавить бурлившую в ней давнюю и незатихающую обиду на Ломсаргиса, на свою судьбу, на целый свет оказались напрасными. Каждое слово Пране встречала с какой-то настороженностью и изначальной неприязнью. Скажешь не так, и Пране потом целую неделю будет дуться на тебя, как гусыня.
– Карпов кормит! – с каким-то неистовством повторила Пране, и к ее хрипотце вдруг прибавилось натужное покашливание. – А я возьму и назло ему не умру. Отец мой до девяноста дотянул, мать и того дольше…
– Конечно, не умрете. Кто сказал, что вы умрете? Будете жить долго-долго. – Вспомнив слова покойницы-мамы, что сам Бог велит не жалеть больным похвал и лести, Элишева попыталась к ней подольститься. – Успокойтесь. Вам, поне Пране, нельзя волноваться.
Не дай Бог, снова станет плохо.
– Ему не терпится, – гнула свое хозяйка. – Он хочет, очень хочет, чтобы я умерла. Но он не дождется.
– Да что вы!- воскликнула Элишева и тут же защитила Ломсаргиса: – У хозяина такого и в мыслях нет.
– В мыслях нет, – передразнила еврейку Пране. – Ты просто слепая.
Или такая же хитрая, как все евреи!..
Элишеву так и подмывало дать ей сдачи, надерзить, но она сдержалась.
Пускай мелет! Все равно ее не переубедишь.
Молчание Эленуте только подхлестнуло Пране, а гнев придал силы.
– Ты что – думаешь, зря он тебя крестил? Зря? – прохрипела она.
Элишева не удостоила ее ответом и уставилась в темноту.
– Он такой же хитрый, как вы… ничего зря не делает. Только и ждет, когда я окочурюсь, чтобы на тебе жениться. Он давно по свеженькому мясу соскучился…
– Поне Пране, побойтесь Бога! Как вы можете такое говорить? Этого никогда… никогда не будет! – отрубила обычно сдержанная и не склонная к словесным стычкам Элишева.
– Будет, будет, – всхлипнула Ломсаргене.
– Я скорее на суку повешусь, чем… – Элишева не договорила.
– Господи, господи, – перебила Пране еврейку и запричитала: – Это мне надо было тридцать с лишним лет назад на суку повеситься. Мне! А я отдала ему все без остатка. И свое приданое, и свое здоровье.
–
Она захлебнулась словами и, обессилев, в слезах закончила: – И вот награда – его законная жена умирает, а он карпов, видите ли, кормит…
– Если я вам не нужна, то я пойду, – сказала Элишева. Ей не хотелось ни минуты больше оставаться в спальне и выслушивать ревнивую исповедь Пране, которая вызывала и сочувствие, и жалость, и отвращение.
– Не нужна.
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, – ответила хозяйка, и на Элишеву с Праниной кровати повеяло недобрым и сумеречным дыханием.
До утра Элишева лежала в своей клети, не спуская в ожидании рассвета глаз с облупленных, некрашеных стен, с крохотного оконца, и думала, что она будет делать, когда проснувшееся солнце позолотит небосвод и на ветках запоют птицы. Может, Пране не так уж и не права? Может,
Ломсаргис мстит ей за то, что из-за своего стремления выбиться из бедности, закабалился и прожил с нелюбимым человеком тридцать с лишним лет? Может, он умышленно не поехал к доктору и впрямь желает ей смерти, чтобы освободиться? Элишева не собирается разбираться в их тягостных супружеских взаимоотношениях – как только за оконцем из мрака вылупится рассвет, она сложит в узелок нехитрую снедь и, пока они почивают, уйдет с хутора на кладбище к Иакову.
Так она и сделала.
Не успела Элишева пересечь двор, как, приветствуя батрачку и новое, алеющее утро, во всю глотку залаял чуткий к любым передвижениям Рекс.