Шрифт:
Ее губы тоже оскорбленно вздрогнули, но что-то все же успели удержать на лету. Морские льдинки расплавились слезами, но тут же снова оледенели, и айсберг моей обиды, унижения, отчаяния, подплывший было надеждой, тоже безнадежно очугунел. И все же это была не более чем посюсторонняя непереносимая боль.
Пока дошли до ее дома, я успел прочувствовать весь грядущий ужас быть снова ввергнутым в пустоту. Но уже не гордость – долг требовал выпустить на волю великодушного спасателя, которого, утопая, я нечаянно стащил к себе в полынью. Однако свинское
“естество” и здесь не забывало о своем. Когда я вышел из уборной, ее в квартире не было. Уже начиная тревожиться – тревога висельника, – я еле-еле сумел разглядеть за балконным окном остренький розовый колпачок. Она сидела на полу, глядя в нагие перила, накинув на голову отстегнутый капюшон своей куртки, обычно никнувший головой с вешалки, словно мних-летописец. Когда моей дочурке было лет пять, она тоже выходила на балкон “воздухом подышать”, и точно так же за стеклом торчал ее колпачок печального гнома…
Сострадание обратило ледяную глыбу в обжигающий пар.
– Скажи, как тебе лучше, и я все сделаю. – Стоя на коленях, я заглядывал в ее заплаканные зеленые глазенки. – Если нужно исчезнуть – я исчезну.
– Когда ты так говоришь, – срывающаяся скороговорка, – я слышу одно: ты хочешь от меня отделаться.
Слабый всегда прав. Теперь, когда она принималась стервозничать, я напоминал себе, что все дети капризничают, когда им плохо, что это она же, вот она же, воплощенная нежность, посылала мне, окоченевшему от безнадежности, ободряющие улыбки из-под купола душного кассового зала, – и досада таяла в жалости. Казалось, однако, что ей нужны мои раны, чтобы лечить их – чувствовать себя нужной, и я, случалось, не брезговал нарочно ей их предоставлять: жаловался на дочь, на здоровье, сетовал, что я ей надоел, – и она с таким пылом бросалась меня лечить и утешать, что я иной раз и вправду не знал, как отделаться. Но чуть во мне прорезывалась хозяйская уверенность…
– Почему ты так громко по телефону разговариваешь? – спрашивала она, когда я клал трубку, слегка опьяненный очередным светским успехом.
– У меня другой порок, – с горечью возражал я, – уши некрасивые.
Она облегченно смеялась: фу-ты, я уже чуть не поверила. И начинала высматривать, как бы поудобнее на меня взобраться, проследить кончиками пальцев какие-то невидимые узоры на моем лице.
– У тебя удивительно красивая линия рта, – с гордостью делилась она результатами изысканий. – И глаза очень сложного рисунка.
Много разных линий на тебя пошло.
В хорошем настроении она обожала меня изучать:
– А ты теперь целуешь как-то не так. Как будто меня поедаешь. Ты замечал, в американских фильмах целуются за одну губу?
Своим примером она и во мне расшевеливала улегшуюся дурь, и я тоже начинал ее разглядывать. Нет, не зря я когда-то балдел – резчик ею занимался непревзойденный: изящество сильной и птичьи хрупкой ключицы, изгиб скулы, четкость египетски припухших губ, линия зубов, совершенство которой лишь подчеркивалось небольшим изъятием, напоминающим разрез в модели архитектурного шедевра..
Но скованные демоны продолжали напоминать о себе подземными толчками. Грустный Марчелло забегал за деньгами (он подрядился отремонтировать квартиру какому-то ньюрашен и теперь возмещал ущерб) и долго вздыхал, что ему никак не бросить свою настоящую беременную любовь ради еще более настоящей и еще более беременной. “Тебе одним можно помочь – кастрировать. Если человек сорвался с цепи…” – разумеется, я шутил, но Марчелло сокрушенно соглашался. “А ты не сорвался?” – самым ненавистным – правдолюбским – голосом вдруг спросила она. “И я сорвался. Я тоже инвалид войны за свободу и равенство с животными.
Кастрировал бы вовремя какой-нибудь добрый человек…” – “А я считаю, – патетически отброшенная головка, – что нет ничего хуже двуличия!” – “Почему – жестокость хуже, предательство, безответственность…” – рассудительно гудел я, изо всех сил щипая себя за бесчувственную ляжку, а потом в ванной долго плескал себе в лицо ледяной водой. После этого мне уже с грехом пополам удавалось восстановить в памяти, как, едва живая, она указывала мне с моста на сказочный городок: “Старе Място”, – и у меня снова доставало сил изобразить спасительную беспомощность.
Зато с каждым дуплетом вагонных колес, уносивших меня от ее зримых конкретностей, образ ее начинал снова отделяться от земли. Правда, во мне самом какой-то громоотвод замкнуло с небес на землю: на ее голос в телефонной трубке первым поднимал голову
Его Капризное Высочество, я же, напротив, бдительно следил, чтобы не возникло трещинки в волшебной флейте, которая рассыхалась от первой же неосторожно-бодряческой ноты. “Ужасно скучаю…” – “Ничего, скоро увидимся!” – “Да, для тебя, конечно, скоро, ты и без меня прекрасно обходишься”. – “Я не обхожусь, ты всегда со мной”. – “Да-да, мой образ, слыхали. А что со мной, тебе совершенно…” – по этой зоне следовало ступать с чрезвычайной осторожностью: захочешь оправдаться – мне, мол, тоже нелегко – и вляпаешься в: “Ну вот, теперь ты меня упрекаешь”.