Шрифт:
Попреки тоже, ибо они бесполезны.
Темное холодное море, неласковые пальмы, будничные, как осины, унылые виллы, виллы, вдоль шоссейной оси какие-то кинжальные вееры, перепоясанные, будто снопы, – заграница, мечта чувака!
Заросшие склоны, геометрические поля, холмы, серый рассвет, обкорнанные виноградники, свернутая куртка на стекле вместо подушки, явь начинает мешаться с бредом, а бред и есть отдых, – к концу кампании я опрощусь до того, что выучусь спать сидя.
Санитарная остановка – сортир в пятьсот лир, чашка пенного капучино (не сумка), чек в карман – переводчица-албанка
(пригодился школьный русский) стращала, что налоговая полиция может проверить и штрафануть, а большая сумма – так и галера; пошатываясь, бредешь размять ноги по зауряднейшей улочке чистенькой дыры – и вдруг обомлеешь: один такой собор на страну и то заставил бы почтительно привставать при ее появлении, а ведь их в каждом райцентре, этих клубов им. Лампочки Ильича…
Можно час простоять, так и не сумевши захлопнуть рот. Не знаю даже, от чего больше ошалеваешь – от мощи каменной кладки или от изгиба каменной линии. Покуда снова не настигла жизнь – к порталу, под своды, – последняя искра высекается столкновением прихотливых форм с твердостью камня, в котором они осуществились: розы, козы, лозы, россыпи фруктов, снопов, оттесненное в уголок полустертое треченто, до того бледное и
подлинное, что не сдержишь еле слышного стона – стона не то счастья, не то изумления, не то боли, что отрешенные фигуры окончательно притушены соседством разгулявшейся пламенной кисти
Джузеппе ди Лобня, знаменитого живописца, архитектора, фортификатора, смотрителя герцогских бань и речных шлюзов, устроителя пышнейших празднеств с восхитительными декорациями и костюмами, с фейерверками и фонтанами из разноцветных вин, рачительного хозяина, гордившегося тем, что нажитый им дом стоимостью в две с половиною тысячи дукатов приносил доход в сорок золотых скудо, мастера по дивным дверным замкам с узорами на недоступных глазу секретных загогулинах, скульптора и литейщика, собственноручно изготовившего бронзовую святую троицу из Христа, Марса и Аполлона по заказу обвиненного в святотатстве
Сиджизмондо Конопатти, внука кожевника, сына кондотьера, братоубийцы, кровосмесителя, храброго полководца, коварного и хитроумного дипломата, хранившего в памяти полную сеть тайных и явных взаимных претензий всех европейских держав и княжеств, тонкого, хотя и несколько тщеславного, ценителя прекрасного, недурного поэта и почитателя философии, астрологии, риторики, каббалы, музыки, геометрии, арифметики, диалектики и некромантии, собравшего при своем дворе блистательное созвездие ученых мужей, чтобы глубокомысленно внимать соблазнительным эскападам гуманистов, позволявших себе читать помыслы Господни:
“Не даем Мы тебе, о Адам, ни определенного места, ни собственного образа, ни обязанности, чтобы и место, и лицо, и обязанность ты имел по своему желанию. Я не сделал тебя ни небесным, ни земным, ни смертным, ни бессмертным, чтобы ты сам, свободный и славный мастер, сформировал себя в образе, который ты предпочтешь. Ты можешь переродиться в низшие неразумные существа, но можешь по велению души переродиться и в высшие
Божественные”. Искусство еще не успело обнаглеть, живопись, может быть, и не очень послушно, стояла в скромном ряду ремесел следом за обработкой дерева. “Культура” была только струйкой в бешеном потоке жизни, смешивавшей сумасшедшие коктейли. Мы привыкли, что одним положено строить и вводить войска, а другим
– рассуждать и осуждать первых, а вот чтобы один и тот же человек и строил, и рассуждал, и торговал, и ссужал деньгами, и чудом укрывался в ризнице от заговорщиков, пронзивших кинжалами его отца, и казнил, и писал книги, и спускался ночью по веревке, и скакал во тьме под проливным дождем, и во главе наемного войска возвращался в свой дворец, где теперь располагается префеттура (от одних решеток можно упасть) на углу пьяцца
Гарибальди и виа С. Джиованни, на которой каждая потемневшая стена поражает дикой кладкой и каждое дверное кольцо просится в музей. Они до крайности серьезно относились к своей жизни и между делом создавали на века. А мы, которые и к векам не можем отнестись серьезно, не способны обустроить хотя бы собственный дом, чтоб можно было даже не протянуть, а просто вытянуть ноги и не проломить при этом брешь в пустоту… Так что же, опять эта мещанская премудрость – жизнь выше искусства, сапоги выше
Шекспира? Или наоборот – не только дух, но вся жизнь должна быть дурью? Или еще шибче – вся жизнь, кроме духа? Все имеют право на алчный безоглядный эгоизм – только не дух, он должен понимать всех? Животное не обязано сочувствовать человеку, но человек обязан сочувствовать животному – так, что ли? Я уже ничего не понимал, знал только, что все, что может быть высказано, – лишь волосяная струйка в бесконечноцветном коктейле истины, а главное
– все это мне почти безразлично: живи, пока живется, день да ночь – сутки прочь.
Пора возвращаться в мир дела, не переходя через этот пересохший
Рубикон, над которым, как забытый часовой, продолжает тянуть службу римский мост из облизанного временем белого камня, обретшего некую овечью округлость. Соня следовала за мной в почтительном отдалении, не смея вмешаться в интимное обращение равных. Она не впутывалась в мои разборки с вечностью. И вообще редко когда дослушивала до конца. Зато и сама не стремилась быть выслушанной – ей было довольно того, что я рядом. Она то дремала у меня на плече, то безмятежно разглядывала холмы и долины