Шрифт:
– Где ты был?
– спрашиваю я.
– Что с тобой? Ты болен? Ты нездоров?
– Нездоров, - едва внятно отвечает он.
Я послал дворника за Жидовцевым, частным лекарем, а сам принялся раздевать его и укладывать в постель. Он, как кроткий ребенок, повиновался мне.
Жидовцев пощупал у него пульс и посоветовал мне отправить его в больницу.
– Потому, - говорит, - что горячку при ваших средствах дома лечить опасно.
Я послушался его и в тот же вечер отвез своего бедного ученика в больницу св. Марии Магдалины, что у Тючкова моста.
Благодаря влиянию как частного лекаря Жидовцева, больного моего приняли без узаконенных формальностей. На другой день я дал знать его хозяину о случившемся, и форма была исполнена со всеми аксессуарами.
Я посещал его каждый день по нескольку раз, и всякий раз, когда я выходил из больницы, мне становилося грустнее и грустнее. Я так привык к нему, я так сроднился с ним, что без него я не знал, куда мне деваться. Пойду, бывало, на Петербургскую сторону, сверну в Петровский парк (в то время еще только и начинавшийся), выйду к дачам Соболевского и опять назад в больницу. А он все еще горит огнем. Спрашиваю у сиделки:
– Что, не приходит в себя?
– Нет, батюшка.
– Не бредит?
– Одно только: красный и красный!
– Ничего больше?
– Ничего, батюшка.
И я опять выхожу на улицу, и опять прохожу Тючков мост, и посещаю дачу г. Соболевского, и опять возвращаюся в больницу. Так прошло восемь дней; на девятый он пришел в себя, и, когда подходил я к нему, он посмотрел на меня так пристально, так выразительно, так сердечно, что я этого взгляда никогда не забуду. Хотел он сказать мне что-то и не мог, хотел протянуть мне руку и только заплакал. Я ушел.
В коридоре встретившийся мне дежурный медик сказал, что опасность миновалась, что молодая сила взяла свое.
Успокоенный добрым медиком, я пришел к себе на квартиру. Закурил сигару, сигара как-то плохо курится, я бросил ее. Вышел на бульвар. Все что-то не так, все чего-то недостает для моей радости. Я пошел в Академию, зашел к Карлу Павловичу, - его нет дома. Выхожу на набережную, а он стоит себе у огромного сфинкса и смотрит, как по вскрывшейся Неве скользит ялик с веселыми пассажирами и за ним тянется длинная тоненькая серебряная струйка.
– Что, вы были у меня в мастерской?
– спросил он меня, не здороваясь.
– Не был, - отвечал я.
– Пойдемте.
И мы молча пошли в его домашнюю мастерскую. В мастерской застали мы Липина. Он принес с свежими красками палитру и, усевшись в спокойные кресла, любовался еще не высохшим подмалевком портрета Василия Андреевича Жуковского. При входе нашем бедный Липин соскочил, переконфузился, как школьник, пойманный на месте преступления.
– Спрячьте палитру. Я сегодня работать не буду, - сказал Карл Павлович Липину. И сел на его место. По крайней мере полчаса молча смотрел он на свое произведение и, обращаясь ко мне, сказал: - Взгляд должен быть мягче. Его стихи такие мягкие, сладкие. Не правда ли?
– И, не дав мне ответить, продолжал: - А знаете ли вы назначение этого портрета?
– Не знаю, - ответил я.
Еще минут десять молчания. Потом он встал, взял шляпу и проговорил:
– Пойдемте на улицу, я расскажу вам назначение портрета.
– Выйдя на улицу, он сказал: - Я раздумал. Об этих вещах не рассказывают прежде времени. Притом же я вполне уверен, что вы не любопытны, - прибавил он шутя.
– Если вам так хочется, - сказал я, - пусть это останется загадкой для меня.
– Только до другого сеанса. Ну, что ваш протеже, лучше ли ему?
– Начал приходить в себя.
– Стало быть, опасность миновала?
– По крайней мере так медик говорит.
– До свидания, - сказал он, протягивая руку.
– Зайду к Гальбергу. Едва ли он, бедный, встанет, - прибавил он грустно, и мы расстались.
Меня чрезвычайно заинтересовал этот таинственный портрет. Я издалека догадывался о его назначении, и как ни сильно хотелось мне убедиться в истине моей догадки, однако я имел столько мужества, что даже и не намекнул о ней Карлу Великому. Правда, в одно прекрасное утро сделал я визит В. А. Жуковскому под предлогом полюбоваться сухими контурами Корнелиуса[62] и Петра Гессе[63], а на самом деле, не проведаю ли чего о таинственном портрете. Однако ж я ошибся.
Кленц, Валгалла, Пинакотека и вообще Мюнхен[64] заняли все утро, так что даже о Дюссельдорфе не было помянуто ни одного слова, а портрета просто на свете не существовало.
Восторженные похвалы германскому искусству незабвенного Василия Андреевича были прерваны приходом графа М. Ю. Вельегорского.
– Вот вина и причина теперешних хлопот ваших, - сказал Василий Андреевич, указывая на меня графу.
Граф с чувством пожал мне руку. Я сделал уже проект на вопрос, как вошел слуга и проговорил какую-то незнакомую мне превосходительную фамилию. Я нашел свой проект неудобоисполнимым, раскланялся и вышел, как говорится, с носом.