Шрифт:
Странное дело, — в умственном отношении мы были совершенно чужды. Он был сторонник того типичного позитивизма Милле-Контовского толка, с которым я окончательно свел счеты уже в гимназии. Ничего нового в области философии я от него услышать не мог; наоборот, все то, что он говорил о вопросах миросозерцания, было мною давным давно покончено. И, однако, меня влекло к этому человеку. Когда, бывало, долго не видишь доброго взгляда его умных глаз из под очков, всегда, [176] бывало, стоскуешься и пойдешь посидеть часок-другой у Евгения Ивановича, Он, я чувствую, — тоже меня любил и даже прямо это высказывал, а он был не из тех, у кого слово расходится с мыслью или чувством.
В умственном отношении мы были антиподы.. Мое христианство волновало и порою раздражало его, как непонятная для него загадка. Он заводил на эту тему разговоры с целью разъяснить эту загадку.
«Это может быть и для меня полезно», говаривал он. Но эти разговоры не шли дальше поверхности, он отрицал чудеса, исторически и вообще «научно» опровергал Библию и т. п. Споры на эту тему чаще всего вызывали бесплодное раздражение; если ему случалось увлечься полемическим задором и кощунствовать, он потом извинялся. Но дать ему понять — в чем для меня суть — было для меня невозможно, и я за это часто и горько себя упрекал. Вместе с тем я был внутренне глубоко уверен, что этот атеист будет одним из первых в Царстве Божием. Оттого меня и влекло к нему.
Я часто спрашивал себя: во имя чего Евгений Иванович обнаружил в жизни столько длительной доброты? Ради чего, например он, очень небогатый человек, вдруг обрезал себя во всех своих нуждах и выкроил из своей земли большой земельный надел освобожденным им крестьянам? Одних «демократических убеждений» для этого по меньшей мере недостаточно. — Так поступает не «демократ вообще», а человек, у которого есть святыня в душе.
Алтарь неведомому Богу, вот что чувствовалось в этой душе; это и было то, что так неотразимо привлекало к Евгению Ивановичу; оттого то он был и для других источником живительной теплоты. — Я часто спрашивал себя, во что он верит? И я видел, что, вопреки его уму, сердце его не только верит в добро, оно всем на свете [177] пожертвует ради того, во что оно верит. Часто, о нем думая, я вспоминал евангельскую притчу о двух сынах. Он был как раз типом того сына, который сказал отцу «не пойду» и пошел. — Хождения путями Христовыми в его жизни было несомненно больше, чем в жизни большей части людей, исповедующих христианство. Он был не холоден, не тепел, а горяч сердцем. В этом было главное его достоинство!
Я встречал в Ярославле людей неглупых и образованных, которые поражались несоответствием между умственною силою Евгения Ивановича и его влиянием. — Это объясняется все той же причиной. Евгений Иванович был человек не глупый и способный, но я не могу назвать его человеком выдающегося ума или таланта. Сила его была, как сказано, вовсе не в умственных качествах, а в чем-то другом, большем и высшем, чем ум. Он, мыслию отрицавший духовное начало, всем своим существом доказывал его значение и силу. Среди моих ярославских знакомых он был едва ли не самым духовным человеком. Этот контраст между мировоззрением и обликом был несомненно самою парадоксальною чертою его существа.
Характеристика Евгения Ивановича была бы не полна, если бы я не вспомнил о двух праздниках, которые у него были. Эго были «Татьянин день» 12 Января и 19-е Февраля, — праздник просвещения и праздник освобождения. Эти дни помимо своего общего значения считались в Ярославле специальными праздниками Евгения Ивановича. Как то всеми было признано, что он имеет на них какое-то особое, преимущественное право: в названные даты его приходили поздравлять как именинника. А он и в самом деле чувствовал себя именинником и в эти два исключительные дня в году, бывало, любил кутнуть с друзьями, всегда скромно, но очень весело. — Мне приходилось иногда ужинать с ним [178] в его праздники: он как то всегда был в ударе в этих случаях, и его праздничное настроение невольно сообщалось другим. — Среди серой провинциальной жизни этот обычай Е. И. Якушкина имел несомненно и педагогическое значение: благодаря ему приличия ради благоговели перед великими историческими днями даже такие люди, которые иначе о них бы и не вспомнили. — «Хмурым людям» нужно напоминать, что в жизни есть нечто, перед чем следует благоговеть: иначе они совсем опустятся. Нужно, чтобы от времени до времени во что бы то ни стало нарушалось однообразие их будней, посвященных пересудам, профессиональным сплетням и в особенности — винту.
В Ярославле, как и во всей тогдашней русской провинции неизбежность винта, преферанса и вообще карточного столика производила гнетущее впечатление.
— Всем хочется отдохнуть от дневных трудов, всякий ищет вечером общества себе подобных: но это общество при встрече подавляет отсутствием интересов, а потому и отсутствием разговоров. — Разговор людей, коим говорить не о чем, может направляться лишь в сторону злословия. При этих условиях карты — из двух зол меньшее. — Это — остроумный способ — убить время и дать людям возможность забыть о пустоте их существования. — Без карт они просто заболели бы от тоски и скуки.
Когда началась моя самостоятельная жизнь в Ярославле, я не играл ни в какую карточную игру. И вот, приходя вечером в тот или другой знакомый дом, я чувствовал, что внушаю беспокойство хозяевам: их смущал вид человека, ни к чему не пристроенного. — «Вы играете в винт»?— спрашивали меня. Я отнекивался, переходил от столика к столику и, чувствуя себя лишним, в конце концов уходил. — «Вам бы следовало научиться в винт или в преферанс», участливо говорил [179] мне Евгений Иванович. И в конце концов я выучился только для того, чтобы не быть вынужденным уходить домой в те вечера, когда я испытывал потребность хоть немного отдохнуть от моих ученых занятий. Потребность эта, впрочем, не была ни частой, ни жгучей. — А для занятий у меня была в Ярославле исключительно благоприятная обстановка, потому что, при отсутствии развлечений, присущем провинциальной жизни вообще, я мог пользоваться здесь богатыми ресурсами библиотеки Демидовского Лицея, для которой я мог выписывать все нужные мне книги безо всякого ограничения.
Чтобы покончить с Ярославской моей жизнью остается сообщить некоторые черты тогдашней бытовой обстановки. Я жил тогда на мое приват-доцентское жалование — тысячу рублей в год и мог себе доставить за эту скромную сумму удобства, которые теперь после революции доступны лишь очень богатым людям. У меня была квартира в четыре больших комнаты (не считая кухни), за которую я платил 15 рублей; — топить ее было нетрудно при цене три с полтиной четыре рубля за сажень березового швырка. Я мог есть кроме супа и пирожков вволю ежедневно два мясных блюда, а в летние месяцы, живя в деревне у родителей, я накапливал еще нужную сумму для того, чтобы сшить себе платье. — Когда у меня, поселился в квартире сожитель — двоюродный брат, участвовавший в расходах, я мог жить совершенно безбедно, получая от родителей лишь небольшой ремонт белья.