Шрифт:
— Николай Николаевич умер в девятнадцатом.
— Это я знаю. Где его вещи?
— Я не был у него душеприказчиком.
«Знает! — отметил Гудошников. — Еще как знает!»
— Где языческая рукопись?
— Не ведаю. — Лицо Жилякова стало спокойным, он положил руки на колени. — Зачем вам она, молодой человек? Зачем вам, революционному солдату, понадобилась языческая рукопись?
— Она нужна республике. России.
— России? — деланно удивился Жиляков и встал, чуть не касаясь потолка головой. — России сейчас нужен хлеб, паровозы и… патроны. Россия сейчас без хлеба и патронов как вы без… — Он взглянул на протез Гудошникова, посмотрел в окно. — Россия после переворота мечтает о новой, пролетарской культуре, — хладнокровно продолжал Жиляков. — Старье на слом, на свалку, на помойку! Все заново, как от рождения Христа. До семнадцатого года Россия жила во мраке, творила буржуазную культуру, и не было в ней Рублева, Тредиаковского. И протопопа Аввакума не было, и Пушкина, и Рахманинова. Тем более, молодой человек, не было языческой рукописи, как самого старца Дивея. Это все проклятое прошлое, тяжкое наследие капитализма.
— Неправда! — резко встал Гудошников и пристукнул стулом. — Все было! И останется и будет!
— Что останется? Дома, каналы, паровозы?
Жиляков по-прежнему был спокоен, даже чуть ленив, и только синяя жилка на виске под тонкой кожей билась напряженно и часто.
— И Рублев, и Пушкин, и «Слово о полку Игореве», и Рахманинов останется, и старец Дивей.
— Я не верю.
— Сейчас можете и не верить. Скоро увидите сами.
Бывший учитель посмотрел на Гудошникова с интересом, но в уголках сжатых губ таилась злоба.
— Я уже видел! — неожиданно воскликнул он и метнул свою длинную руку в сторону окна. — Я видел, как зорили монастырь!
— Монастыри закрывают, по воле народа. — Гудошников стукнул ножками стула. — Республике не нужны дармоеды.
— Согласен, но зачем же библиотеку-то в грязь? Зачем книгами дорогу мостили? — Глаза Жилякова блеснули и тут же потухли. — В монастырской библиотеке были автографы Ефросина, энциклопедический сборник… А иконы рубили? Золотые и серебряные оклады не бросили, молотком сплющили и увезли, а иконы — под топор! Иконы-то подороже окладов были, я знаю, что говорю, знаю! И вашим этим… товарищам говорил там, — он снова показал в окно. — Ответили так же, как вы: по воле народа, дескать, дармоеды не нужны…
Никита молчал. В пыльной комнатке вдруг все загрохотало, вздрогнул потолок, пошла трещинами штукатурка: вверху по лестнице бежали дети… Жиляков посмотрел на задымившие сухой известью стены, распрямился, плечи расправил.
— По воле народа? Нет, народ кругом стоял, смотрел, — тихо проговорил бывший учитель, когда стук детских ног над головой смолк. — А дорогу мостили и рубили извозчики… Извоза сейчас мало, так они на все руки мастера стали… Так что я уже посмотрел, не хочу больше смотреть, не желаю. Увольте.
— И все-таки, где рукопись? Я приехал за ней из Питера, из университета. — Гудошников держал себя в руках, старался говорить мягче. — Эта рукопись не может принадлежать одному человеку, это национальное достояние, и вы должны понимать.
— Хотите продать за границу и купить паровоз? — Жиляков смотрел уверенно, независимо и этим злил Никиту. — А что? Вам дадут за нее паровоз, может быть, даже два. Смотрите, не продешевите. Только сначала отыщите ее! Я не смог остановить извозчиков там, возле монастыря, а здесь остановлю! И горжусь этим! Можете меня арестовать, расстрелять… Со мной делайте что хотите.
Он отвернулся и стал смотреть в окно. Жилка на его белом виске успокоилась, улеглась, словно ему и впрямь было все равно, что с ним сделают.
Гудошников долго смотрел в спину Жилякова. Вести разговор дальше было бессмысленно, следовало уходить, но он никак не мог сдвинуться с места. Над головой снова раздался стук детских ног, скрип деревянной лестницы и разнобой голосов. Никита развернулся и под этот шум пошел к выходу.
Целую неделю Гудошников жил в подвале ЧК, ожидая, когда наконец освободится Муханов; целую неделю рыскал по городу в поисках бывших соседей Христолюбова и извозчиков, хоронивших его. Извозчиков — хмурых, бородатых мужиков — он нашел на пристани, где они сидели в ожидании какой-нибудь работы. Сидели они молча, одинаково скрестив руки, глядели без любопытства, с тоской, а отвечал Никите за всех один:
— Знать не знаем… Сказано было закопать — закопали. А как звали упокойника — не ведаем.
— Кто вещи у старика забирал? Кто еще на похоронах был? — напирал Гудошников.
— Нам овсом заплатили, а кто вещи забирал — не знаем…
Муханов спустился в подвал через неделю, когда ударили первые заморозки. Пришел невеселый, молчаливый.
— Беспризорников я вроде как арестовал и в монастырь отправил, — будто между прочим сообщил он. — Двух красноармейцев туда послал, охранять и печи топить. Жрать нечего, так пусть хоть в тепле сидят.
— Не могу… — тихо сказал Гудошников. — Ты меня таким способом не агитируй.
Предводителя компании беспризорников — лысого, в струпьях, мальчишку — он встретил несколько дней назад среди собак, стерегущих базарную свалку. Пацан сидел на рыбной бочке и что-то жевал. Стая бродячих псов, расположившись полукругом, заглядывала ему в рот. Едва Никита приблизился, как серый кобель с обмороженными ушами поджал по-волчьи хвост и ощерился.
— А, это ты, инвалид! — обрадовался мальчишка, и кобель успокоился. — Оторвался от ментов или выпустили?