Шрифт:
– Я всю неделю у неё жил.
– Голубчик, Витя, Ирочка с вами - и вам всё - трын-трава! Вот когда женщина уходит - тогда дело плохо. Ведь было со мной, было. Поверите ли, Витя, Богу молиться стал. Господи, твержу, что ж это? Господи, помоги! А ведь я безбожник, язычник, я толстяк, я член ССП, чтоб ему провалиться! А тут как за горло взяло - взвыл! И ревность, ревность. Как вспомню этого человека, к которому она уйти хотела, так меня трясет от ненависти, от отвращения. Мне в нем всё противно было: и голос, и фигура, и манеры. Сейчас-то я понимаю человек как человек, неглупый, занимательный, работник дельный, честный. А тогда! Меня мутило от одного его вида. А уж представить её с ним вместе, с руками его волосатыми - какая это мука... Погляжу на него - и всего передергивает, как будто он не ей, а мне плечи целовал. Какая мука, Витя, какое несчастье...
Он замолчал, налил водку в стаканчики. Мы выпили.
– Володя, - сказал я.
– Я позвоню ей?
– Не надо. Я сам позже позвоню... Да, так и страдал. Уехать хотел. Я тогда в газете работал. Пришел к главному, "Отпусти", мол. "В чем дело?" Бога, говорю, искать пойду. А он: "Ищи, говорит, царство Божие внутри себя, а общественность тебе поможет". Н-да, было - быльем поросло. Я к чему это всё? К тому, что вам, Витя, грех жаловаться, у вас есть стержень, арматура, вы не рассыпетесь.
– Володя, - сказал я, - налейте мне еще, давайте выпьем. Вы удивительно добрый человек, Володя.
– Нет, это не я, это климат такой. Мы, россияне, добрые от безволья, от обреченности, от того, что всё вокруг, всё, что было и есть, - мираж, фантомы. Всё зыбко и шатко. И злые мы от того же.
Как все алкоголики, он быстро пьянел.
Американец или швед - я об обыкновенных людях говорю - без нужды не будет добрым или злым. У них есть конкретное, утилитарное представление о справедливости. Они не швыряются эмоциями. Они экономят себя и время. А мы гордимся сдуру, что не минуты, не сутки, не годы, а целую жизнь, целую эпоху бросаем псу под хвост. Сами знаем, что дураки, а гордимся. Как мы огрызаемся, когда нас иностранцы жалеют! Один мой приятель даже стишки сочинил по этому поводу - его какой-то француз уговаривал, какие мы несчастные. Там такие строчки есть:
А ты, француз, ты ни при чём,
Не лезь и наших душ не трогай,
Мы двое - жертва с палачом
И мы идем своей дорогой.
Нет, мы с вами там жить не смогли бы. И не потому, что не сумели бы на жизнь заработать, нет! У меня профессий двадцать есть, у вас одна - но интернациональная. Нет, дело не в том. А вот смог бы я в одиннадцать вечера вломиться в дом к не очень близкому человеку и начать выкладывать ему то, что я вам выложил? Нет! Задушевность, Витя, это такая валюта, на которую заграницей ни фига не купишь. А мы в России сидим по уши в дерьме и такие задушевные разговоры ведем! Прячемся, как страусы, в многозначительность... Кстати, о страусах: вот вы, Витя, художник. На кого похожи страусы?
– Не знаю, - пробормотал я.
– На балерин. У этих дурацких птиц позиция классического балета. И хвосты, как балетные пачки... О чем мы говорили? А, ругали Россию! А мы её всегда ругали, всю дорогу, со времен Владимира Красное Солнышко. Газетчики пишут, что кто, мол, ведет подобные разговорчики, тот кусает руку, которая его кормит. Идиоты! Рука-то - моя! Я хочу побриться, - неожиданно заявил он.
Я включил бритву.
– Бритье - это ежедневный обряд отречения от варварства. Петр это понимал, жердь голландская. Он этим бояр крепче, чем стрелецкой казнью, связал...
Я уже не слушал его. Тоска по Ирине погнала меня к телефону. Я набрал номер.
– Её нет дома, - ответила мать.
– Нет, не знаю... Хорошо, передам... До свидания.
Ирка, где же ты? Ты где-то в одном городе со мной, в одной стране, на одной планете. Почему ты не отзываешься? Не надо, не ходи к знакомым, не ломай копья из-за меня. Приходи сюда, мы выставим этого милого, этого смешного толстяка и останемся одни. Ирка, приходи!
10.
Она пришла. Она пришла через два дня, через два долгих дня, наполненных рвущими душу телефонными звонками и письмами. Я шел сквозь строй. Люди, с которыми я раньше разговаривал, пил, ходил в кино, дружил и ссорился, - эти люди стояли теперь с палками наготове. О, это были разные палки: молчание, вежливое презрение, осторожный интерес, безразличие. Я блуждал, я тонул в плотном тумане того знания, которое, как им казалось, было у них.
Я застал её у себя дома.
– Меня твои соседи впустили, - сказала она.
– Ирина? Ты... с чем ты пришла?
– Витя, я пришла сказать... Я не верю тому, что о тебе говорят.
– Иринка!
– Погоди. Я не верю, но я больше не могу. Эти три дня я разговаривала, я отбивалась. У меня не было ни минуты свободной, потому что всё время ко мне приходили, звонили домой, на работу. Удивительно, как много людей знало, что мы с тобой связаны. Витя, Витька, я боролась, как могла!
Она заплакала.
– Витя, я слабая, я плохая! Я не могу. Ведь это навсегда, ведь это на всю жизнь. Это - как клеймо. Витя, я знаю - нечестно оставлять тебя в беде, но у меня нет больше сил.
У неё похудело лицо, обуглился рот, тени легли под глазами. Но это были не те фиолетовые тени, которые я разглаживал по утрам кончиками пальцев.
– Ну, ударь меня, прогони, скажи что-нибудь...
– Ничего не надо, Ира. Ты права.
– Витя, когда это кончится...
– Это скоро не кончится. Я сейчас зачумленный. Любые жертвы были бы напрасны. Да, конечно, потом, когда-нибудь... Иди. Ты всё равно не можешь спасти меня.