Шрифт:
Наша квартира находилась в низком одноэтажном доме бывшей прачечной, соединявшимся с главным корпусом института зимним садом. Дом был очень поместительный, в нем было 14 комнат, в том числе большая гостиная и зала. Квартире принадлежали два небольших сада. Дом выходил на Вознесенскую улицу, и прямо против наших окон находилась лютеранская кирха св. Михаила, с реальным училищем того же наименования. Кирха была окружена большим садом и огородом. Казалось бы, что соседство было спокойным и приятным, но по нашей стороне улицы, рядом с нами, были расположены два завода: Невской стеариновой мануфактуры и машиностроительный Гужона. От первого летом к нам несло отвратительным запахом, а от второго доносился шум молотов, ударяющих по железу.
Наша семья в начале своей жизни в Елисаветинском Институте была довольно многочисленна. Она состояла из моей тетки Лины, моей матери, нас, троих братьев, и нашего двоюродного брата Мити Олсуфьева, сына моей покойной тетки, которого после смерти его отца тетя Лина взяла на воспитание. Кроме нашей семьи, с нами жили еще наша няня Мария Матвеевна и гувернантка - француженка, мадемуазель Фукэ.
Митя Олсуфьев был гораздо старше нас и ко времени нашего переезда в Елисаветинский Институт уже ходил в Пятую Мужскую Гимназию на Покровку. Его отец, когда-то очень богатый человек, владелец стеклянного завода, под конец жизни совершенно разорился, и Митя остался без всяких (73) средств. Он был очень хорошим и приятным мальчиком, прекрасно учился как в гимназии, так впоследствии и в университете. Я никогда не видел на его лице проявления радости или огорчения, он никогда не принимал участия в спорах, и мне ни разу не удалось услышать его мнение по тому или другому вопросу. А вместе с тем, это был незаурядный человек, что он доказал в своей дальнейшей жизни. Гораздо позже, когда я уже состоял на государственной службе и жил самостоятельно в Петербурге, он, наезжая из деревни, всегда останавливался у меня, и мы с ним очень сошлись, но и тогда он не покидал своей замкнутости.
Няня Мария Матвеевна, или, как мы ее называли "Матоша", подобно многим русским няням, воспитывала несколько поколений Ливенской семьи, в том числе мою мать и мою двоюродную сестру Дину. Все нянины интересы были связаны с этой семьей, и она была беззаветно ей предана. Нас троих она любила, как родных. При всей своей доброте она отличалась отвратительным характером и необъяснимыми капризами. Когда она на кого-нибудь обижалась, правая ее бровь поднималась, лицо принимало трагическое выражение. А высказав свое неудовольствие, она умолкала и дулась иногда две-три недели. Особенно трудно было удовлетворить ее в отношении пищи. Несмотря на то, что благодаря любви моей матери к хорошему столу и тонким блюдам, у нас был хороший повар, Матоша ни за что не хотела питаться от нашего стола и готовила себе в своей комнате сама в голландской печке. Не помню, в чем состояли ее блюда, знаю только, что в них входило много грибов и лука и что от них по соседним комнатам расходился сильный запах. Не доедая сразу своей стряпни, она сохраняла ее не только в своей комнате, но и в печах других комнат. Все относились к Матоше с большим вниманием и любовью, особенно моя мать, хотя подчас капризы и дутье становились для нас невыносимыми. В нашей квартире у нее была отдельная комната, остававшаяся за ней даже в те периоды, когда она, обидевшись, удалялась на продолжительное время погостить у каких-нибудь знакомых. В конце концов, когда мы подросли и не нуждались более в ее уходе, пришлось согласиться на ее просьбы и устроить ей койку в одной из московских богаделен. Но когда, после смерти моего отца, мать (74) переехала на постоянное жительство в деревню и предложила Матоше комнату в нашей усадьбе с тем, что к ней будет приставлена особая прислуга и что по субботам и воскресеньям ее будут возить в церковь, она с негодованием отвергла это предложение и осталась жить в богадельне. Уже будучи студентом и постоянно живя в Петербурге, в один из моих наездов в Москву я как-то навестил ее. Нельзя описать ее гордости перед товарками. Помню, я приехал на лихаче, который ждал меня во дворе. Старушки подходили к окну и любовались элегантной упряжкой. Воображаю, сколько разговоров было, когда я уехал. В одном отношении няня имела на нас благотворное влияние: будучи сама религиозной, она научила нас молиться и относиться с уважением к обрядам православной церкви.
О мадемуазель Фукэ в моей памяти почти ничего не сохранилось. Она была самой обыкновенной французской гувернанткой. Долг свой по отношению к нам она исполнила честно, т. е. скоро научила говорить по-французски и прилично сидеть за столом. Думаю, что она, подобно онегинскому Mr l'Abbe, не ""докучала" нам моралью строгой" и "слегка за шалости бранила". Одним словом, мы друг другу неприятностей не причиняли, у меня с ней не связано никаких неприятных воспоминаний. В семью нашу она не вжилась и когда она нас покинула, то вскоре все о ней забыли, она нас никогда не посещала. Вероятно, она была одиноким несчастливым существом и сейчас мне хочется думать, что она кончила свое существование в мире и спокойствии где-нибудь у себя на родине.
Не могу не упомянуть о прислуге, в то время весьма многочисленной. Буфетчик, выездной лакей, буфетный мужик, судомойка, две горничные и кучер составляли наш штат. Горничные и лакеи жили с нами в одном доме, остальные же помещались в комнатах, отведенных им в институтском дворе. Такое количество прислуги объясняется тем, что в то время она была дешева. Наш первоклассный повар Василий Баранов получал самый большой оклад: 25 рублей серебром в месяц; лакеи по 15 рублей, горничные по 10, а низшие чины, как кучер, буфетный мужик и судомойка, и того меньше. Да и остальные расходы были невелики, т. к. жизнь была дешевая. (75) Помню, как моя мать сердилась, когда ежедневный счет повара превышал 5 рублей серебром, а ведь надо было кормить 14 человек. Отец мой выдавал моей матери на жизнь 10.000 рублей в год, а жалование тети составляло около 2.500 рублей. На эти деньги мы могли не только питаться, одеваться, иметь гувернеров и домашних учителей, но держать выезд, а летом, когда этого требовало чье-нибудь здоровье, то и поехать на два месяца заграницу.
Население такого учреждения, как казенное учебное заведение, в те времена было велико. Кроме преподавателей и учительниц, весь персонал института пользовался казенными квартирами. Помимо начальницы и воспитанниц, в институте жили классные дамы, рукодельная дама, бельевая дама, пыльная дама, целый сонм горничных и швеек, смотритель здания, казначей, врач, священник, диакон, не говоря уже о более мелких, как вахтер, столяр, садовник и истопники. Все это помещалось либо в отдельных корпусах, либо в отдельных домиках во дворе. Некоторые из обитателей института были обременены большими семьями, и дети их, если это были дочери, были приходящими в институте, мальчики, посещали ту же гимназию, что и мы.
У меня сохранилось впечатление, что за 15 лет моей жизни в Елисаветинском институте состав его населения мало менялся. Мне кажется, что те его жители, которых я застал при моем приезде, оставались в нем до моего отъезда. Всех их я хорошо помню, но немногие из них отличались чем-либо особенным. Я могу остановиться только на институтском священнике, отце Димитрии Николаевиче Беляеве, и на некоторых институтских учителях, да еще на самом скромном служащем - плотнике и столяре.
Отец Димитрий, окончивший Духовную Академию, был очень образованным и вместе с тем глубоко верующим человеком. Отправляемая им церковная служба отличалась какой-то особенной трогательностью и задушевностью. Это особенно чувствовалось во время Страстной недели, когда отец Димитрий как бы сам переживал Страсти Господни. Помню его слезы во время погребения Христа. Никогда впоследствии не мог я свыкнуться с торжественным "пафосным" тоном службы (76) других священников - так сильна была у меня память о простой и умилительной службе отца Димитрия.
Среди преподавателей я запомнил двух: Сергея Алексеевича Соколова, одно время учившего меня русской грамоте, и Сергея Васильевича Зенченко, хотя они были полной противоположностью друг другу. Первый из них, высокий, худой, в очках, со впалыми глазами, преподавал в младших классах института русский язык. Он считался очень строгим, но в сущности был добрейшим и честнейшим человеком, просто не любившим лентяев и безжалостно ставившим им плохие отметки. Он фанатически любил русскую грамоту и совершенно не переносил грамматических ошибок в диктовках своих учеников. Думаю, однако, что если бы ему пришлось преподавать русскую словесность, то его уроки были бы неинтересны. Он был моим вторым учителем русского языка пред моим поступлением в гимназию. Не знаю, как он это делал, но без особых строгостей и раздражительности он очень скоро научил меня писать без ошибок. Благодаря ему буква "ять" никогда не причиняла мне огорчений. Довольный таким результатом, он говорил моей матери: "Саша - нравственный мальчик, он пишет по-русски без ошибок".