Шрифт:
Раньше-то от Москвы до вас ехать не столь долго было. На седьмые сутки грузы прибывали. А теперь, конечно, кое-где вкруговую приходится объезжать, тем более что назначение в район военного действия.
Я уже на фронт не раз с эшелоном ходил. И под вагоном при бомбежке полеживал, и на обстрел напарывался. Но на этот раз дело совсем особое. Груз уж очень интересный!
Вагон дали нам хороший, номер "172-256", товарный. Срок возврата – январь будущего года. Осмотр последний 'в августе был. И все это на вагоне обозначено. Площадочка имеется тормозная, чин чином. На площадке той самой мы и ехали. Вагон-то в Москве запечатали под пломбу, чтобы не было разговоров, какой груз.
Дежурили, значит, по очереди с Алексеем. Он дневалит – я в резерве обогреваюсь. Я заступил – он в резервный вагон отдыхать идет. Так и ехали. Прибыли на пятый день на узловую. А оттуда, значит, нам надо уже поворачивать по своему назначению. Отцепили нас.
Стоим час, два стоим. Ждем целый день. Торчим вторые сутки – не прицепляют. Я уже со всем начальством на станции переругался, до самого грузового диспетчера дошел. Сидит такой в фуражке, при очках; в помещении жарынь, печка натоплена до нестерпимости, а он еще воротник поднял. Перед ним на столе телефонная трубка рупором на раздвижке. А из угла, где рупор, его разные голоса вызывают. Это по дорожному телефону-селектору разговор идет. Только и слышно: "Диспетчер?! Алло, диспетчер! Почему 74/8 не отправляется? Диспетчер, санитарная летучка просится. Принимать, диспетчер?" А он сидит, словно и не слышит, откинулся в кресле и бубнит себе в рупор: "Камень бутовый – три платформы. Кора бересклета – двенадцать тонн, направление – Ставрополь. Скотоволос – три тонны, Краснодар. Пух-перо – тонна с четвертью. Кожсырье – две с половиной". Я своими бумажками шелестеть начал, перед его очками документами помахиваю, печати издали показываю, а читать в подробности не даю. Такой, думаю, бюрократ, суконная душа, не может воспринять, какой я груз везу.
Нет! Куда там… И глядеть не желает, и подцеплять меня отказывается, отправление не дает, велит очереди ждать. Лешка мой не выдержал.
– Слушай,– говорит,– пойми, груз-то у нас особый, секретный! Не приведи бог, какая воздушная опасность, так вы от нашего вагона сами тут в пух-перо обратитесь.
– Позвольте,– говорит тот,– так вы бы сразу и объявили, что у вас груз огнеопасный. Чего же вы двое суток тянули? Стоят с таким грузом и молчат! Идите скорее, на третьем пути воинский эшелон составляется, через час отправление даю. Если начальник спорить не будет, я ваш поставлю.
Бежим на третий путь. Я Алеше Клокову говорю:
– Слушай, Клоков, где же это ты у нас взрывчатку нашел? Смеется:
– Помалкивай себе, Гурыч, в бумажку. Эдакий камень бутовый только взрывчаткой и колыхнешь. Сам видишь.
Ну, в общем, уговорили. Поставили нас в хвосте. Через час дали отправление.
Теперь такая картина. Эшелон этот на самый фронт идет. Везут всякое такое, чего вам и знать не предусмотрено, не могу сказать. Словом, взрывчатым вагоном испугать их уж нельзя. Куда там! Ну, а направление наше идет на станцию Синегубовка. А потом разъезд Степняки, Молибога, Синереченская, Рыжики, Бор-Горелый, Старые Дубы, Казявино, Козодоевка, Чибрики, Гать и, значит, ваш город, станция назначения. А фронт тут крученый. И в местности еще кое-где бои. Так что ехать-то надо с оглядкой.
День едем – ничего, порядок. Правда, летали над нами какие-то, кружились. Одни говорят – наши, другие доказывают – немцы. Кто их разберет! Бомбами не кидались. И у нас в эшелоне на двух площадках зенитки были – огонь не давали.
А местность кругом сильно разоренная. Недавно еще тут немец был. Пожег все, злодей, порушил, глядеть жалко. Пустынь горелая… И дорога на живую нитку пошита. Еле едем.
Прибыли мы под вечер на станцию Синереченскую. Пошел я за кипятком, чайком решил согреться. Хлеба получил по рейсовым карточкам. Возвращаюсь обратно, к своему вагону. А вечер был дождливый, ветреный. Пробрало меня порядком. Иду, мечтаю про чаек. Влезаю на площадку, гляжу – сидит кто-то. Забился в угол, как веник.
– Это еще что за прибавление семейства? Клоков, ты чего смотришь? Не видишь, постороннее лицо? Законопорядков не знаешь?
А это девчонка, годков этак двенадцати. Сидит, нахохлилась. На ней стеганка ватная, грязным полотенцем перепоясана заместо кушака. Из-под полушалка стриженые волосы торчат. Худая, немытая. А глаза так и стригут.
– Дяденька, меня с того поезда ссадили. Можно? Мне только до Козодоевки доехать.
– Какие, – говорю, – такие Козолуповки, Козодоевки! Инструкции не знаешь? А ну, кыш-кыш, шевелись, ишь какие завелись! Скидывай отсюда свои мешки. Гляди, какая расторопная, пристроилась. Спекулянничать небось ездила? Наловчилась с малых лет, – говорю я ей.
А она:
– Я, – говорит,– не спекулянничать. Это я сухарей везу своим. Я их уж два года не видала. Вот уехала к тете за Ростов, а сюда немцы вошли. У меня там, в Козодоевке, мама и братик Сережа.
– И разговоров твоих слышать не хочу. Слезай! Но тут Клоков мой подходит, отзывает меня в сторону и говорит:
– Слушай, Гурыч, а пускай себе едет. От нее ось не переломится, букса не сгорит, поезд не расцепится. Намаялась девчонка.
– Да ты что, – говорю, – Алексей, соображение у тебя хоть на копейку осталось? Воинский эшелон, вагон чрезвычайный, а мы зайцев возить будем. Ишь ты, приютил, какой добренький!
Девчонка как вскочит! Стеганка ватная до колен ей, рукава завернуты. Взвалила мешки на плечо – и давай меня чествовать.
– Ох, вредный ты до чего, – говорит, – дядька! И личность у тебя кривая, это тебя от злости перекосило. У тебя и злость, как у собаки кость, поперек горла застряла!
И утюжит меня всякими такими словами. Эдакая дерзкая девчонка!
Я говорю:
– Цыц сейчас же! Ты за кого себя понимаешь? Ты кто? Нуль цена тебе. Посмотри ты, какая дерзкая. Я тебя в пять раз старше да во сто раз умнее, а ты мне такие невыразимые слова. А корить меня, что личность немножко на одну сторону повело, так это довольно совестно. Это у меня еще от крушения с той войны.