Шрифт:
– А я думаю. У меня на воров особенное чутье. Я вижу сразу, может человек украсть или нет.
– Я, например?
– Можете, - сказал он.
– Сто франков вы не украдете. Но из-за женщины можете украсть и если будет соблазн больших денег - тоже.
– А Лева?
– спросил я. Я учился с Павловым уже за границей; у нас было много общих товарищей - одним из них был Лева - веселый, беспечный и в общем неплохой человек.
– Украдет.
– А Васильев?
Это был один из лучших учеников - угрюмый и болезненно добросовестный человек, неряшливо одетый, очень усердный и скучный.
– Тоже, - не колеблясь сказал Павлов.
– Как? Но он добродетелен, трудолюбив и каждый день молится Богу.
– Он, главное, трус, а все остальное, что вы сказали, - неважно. Но он вор - и мелкий вор при этом.
– А Сережа?
Сережа был наш товарищ, лентяй, мечтатель и дилетант - но очень способный; он любил часами лежать на траве, думая о несбыточных вещах, мечтая о Париже - мы жили тогда в Турции, - о море и еще Бог знает о чем; и все настоящее, что окружало его, было ему чуждо и безразлично. Однажды, накануне одного из важных экзаменов, я проснулся ночью и увидел, что Сережа не спит и курит.
– Ты что, - спросил я, - волнуешься?
– Да, немного, - сказал он неуверенно.
– Это пустяки.
– Нет, не совсем.
– Ты боишься провалиться?
– Да ты о чем?
– сказал он с удивлением.
– Об экзамене, конечно.
– Ах нет, это неинтересно. Я совсем о другом думаю.
– О чем же именно?
– Я думаю: паровая яхта стоит очень дорого, а парусную не стоит делать. А на паровую у меня не будет денег, - сказал он с убеждением; а ему не на что было купить папирос. Он курил - и бросил окурок; было темно, и мне показалось, что окурок упал на одеяло.
– Сережа, - сказал я через минуту, - у меня такое впечатление, что твой окурок упал на одеяло.
– Ну что же?
– ответил он, - дай ему разгореться, тогда будет видно. Но чаще они потухают: табак сырой.
– И он заснул и, наверное, видел во сне яхту.
– А Сережа?
– повторил я.
И лицо Павлова в первый раз приняло непривычное для него, мягкое выражение, и он улыбнулся совсем иначе, чем всегда, - удивительной и открытой улыбкой.
– Нет, Сережа никогда не украдет, - сказал он.
– Никогда.
Я был одним из немногих его собеседников; меня влекло к нему постоянное любопытство; и, разговаривая с ним, я забывал о необходимости - которую обычно не переставал чувствовать - каким-нибудь особенным образом проявить себя - сказать что-либо, что я находил удачным, или высказать какое-нибудь мнение, не похожее на другие; я забывал об этой отвратительной своей привычке, и меня интересовало только то, что говорил Павлов. Это был, пожалуй, первый случай в моей жизни, в которой мой интерес к человеку не диктовался корыстными побуждениями - то есть желанием как-то определить себя в еще одной комбинации условий. Я не мог бы сказать, что любил Павлова, он был мне слишком чужд - да и он никого не любил и меня так же, как остальных. Мы оба знали это очень хорошо. Я знал, кроме того, что у Павлова не было бы сожаления ко мне, если бы мне пришлось плохо; и убедись я, что возможность такого сожаления существует, я тотчас же отказался бы от нее.
Я помнил, как однажды Павлов рассказывал мне о знакомом, который попросил у него денег, дав честное слово, что вернет их завтра, - и не приходил две недели; затем явился к нему ночью и со слезами просил прощения - и еще хотя бы пять франков, так как ему нечего есть.
– Что же вы сделали?
– спросил я.
– Я дал ему денег. Я другому человеку не дал бы; но ведь он не человек, я ему сказал это. Но он промолчал и ждал, покуда я достану деньги из кармана.
Он улыбнулся и прибавил:
– Я дал ему, между прочим, десять франков.
У него не было душевной жалости, была жалость логическая; мне кажется, это объяснялось тем, что сам он никогда не нуждался в чьем бы то ни было сочувствии. Его не любили товарищи; и только уж очень простодушные люди были с ним хороши: они его не понимали и считали немного чудаковатым, но, впрочем, отличным человеком. Может быть, это было в известном смысле верно; но только не в том, в каком они думали. Во всяком случае, Павлов был довольно щедр; и деньги, которые он зарабатывал, проводя десять-одиннадцать часов на фабрике, он тратил легко и просто. Он довольно много денег раздавал, у него было множество должников; и нередко он помогал незнакомым людям, подходившим к нему на улице. Как-то, когда мы с ним проходили по пустынному бульвару Араго - было темно и довольно поздно и холодно, во всех домах были наглухо закрыты ставни, деревья без листьев еще особенно, как мне казалось, усиливали впечатление пустынности и холода, - к нам подошел обтрепанный, коренастый мужчина и хрипло сказал, что он только вчера вышел из госпиталя, что он рабочий, что он остался на улице зимой; не можем ли мы ему чем-нибудь помочь?
– Voila mes papiers {Вот мои документы (фр.).}, сказал он, зная, что на них не посмотрят. Павлов взял бумаги, подошел к фонарю и показал мне их; там не было никакого упоминания о госпитале.
– Вы видите, как он лжет, - сказал он по-русски.
И, обратившись к бродяге, он засмеялся и дал ему пятифранковый билет.
В другой раз мы встретили русского хромого, который тоже просил денег. Я его уже знал. Когда я однажды - это было вскоре после моего приезда в Париж - вышел в летний день из библиотеки и проходил по улице, читая, я вдруг почувствовал, как кто-то просунул мне над книгой сухую, холодную руку, - и, подняв глаза, я увидел перед собой человека в приличном сером костюме и хорошей шляпе, хромого. Небрежным движением приподняв шляпу, он сказал с необыкновенной быстротой:
– Вы русский? Очень рад познакомиться, благодаря моей инвалидности, на которую вы можете обратить внимание, и будучи лишен возможности, подобно другим, зарабатывать деньги тяжелым эмигрантским трудом в изгнании, я вынужден к вам обратиться в качестве бывшего боевого офицера добровольческой армии и студента последнего курса историко-филологического факультета Московского императорского университета, как бывший гусар и политический непримиримый враг коммунистического правительства с просьбой уделить мне одну минуту вашего внимания и, войдя в мое положение, оказать мне посильную поддержку.