Шрифт:
Такая долго сдерживаемая ярость прорвалась в этих словах, что даже Куртье, всю свою жизнь шедший наперекор большинству, был поражен.
– Ненавижу ее низость, ее тупость, ненавижу ее голос и ее вид - все в ней так уродливо, так мелко... Поверьте, Куртье, одна мысль, что дорогу в парламент мне прокладывают голоса толпы, причиняет мне адские муки. Пользоваться поддержкой черни - тяжкий грех, и я за него расплачиваюсь.
Куртье не сразу ответил на эту странную вспышку.
– Вы переутомились, - сказал он помолчав, - это вывело вас из равновесия. В конце концов, толпа - это такие же люди, как вы и я.
– Нет, Куртье, не такие. Иначе толпа не была бы толпой.
– Похоже, что вы взялись не за свое дело, - серьезно сказал Куртье. Я, например, всегда держался от этого подальше.
– Вы живете по велению сердца. Я не столь счастлив.
С этими словами Милтоун шагнул к двери.
– Бросьте политику, - от души сказал на прощание Куртье.
– Если вы так к этому относитесь, бросьте, чего бы вы на этом пути ни искали. Не губите зря свою жизнь и ее жизнь тоже!
Но Милтоун не ответил.
В тихий, погожий час, незадолго до полуночи, надвинув шляпу на перевязанный лоб, рыцарь безнадежных битв вышел из гостиницы и направился к зданию школы узнать, чем кончилось голосование. Он шел на далекий звук, подобный дыханию какого-то чудовища, и, наконец выйдя на пустынную улицу, круто сбегавшую под гору, увидел площадь, сплошь покрытую толпой, точно темным ковром в узоре светлых бликов горящих фонарей. Высоко над толпой на островерхой школьной башенке ярко светился циферблат часов; а еще выше, над жаркими надеждами тысяч сердец, объединенных тревожным ожиданием, раскинулся темно-фиолетовый простор, не запятнанный ни единым облачком. Куртье спускался к площади, глядя на белеющие внизу, чуть качающиеся, обращенные в одну и ту же сторону лица, и ему казалось, что это колышутся под ветром какие-то огромные цветы на темном лугу. Колдовская ночь развеяла синие и желтые факты и вдохнула в толпу неподдельное волнение. И Куртье вдруг ощутил красоту и значительность этой картины - проявление вечно беспокойных сил, чьи приливы и отливы, покорные закону равновесия, движут миром. Тысячи сердец самозабвенно отдались единому властному чувству!
Стоявший рядом с Куртье старик с длинной седой бородой пробормотал:
– Беспокойное это дело... а я нипочем бы не упустил.
– Хорошо, а?
– отозвался Куртье.
– Хорошо, это верно, - сказал старик.
– Я такого не видывал с самого сорок восьмого. Великий был год... А, вон они, аристократы!
Куртье взглянул в ту сторону, куда указывала костлявая старческая рука: на балконе стояли рядом лорд и леди Вэллис и невозмутимо смотрели вниз. Тут же, прислонясь к окну, разговаривала с кем-то стоявшим позади Барбара. Старик все что-то бормотал, глаза его заблестели, гнев и ненависть преобразили его, - он был взволнован до глубины души, и у Куртье потеплело на сердце. И вдруг он поймал на себе взгляд Барбары, она коснулась рукою виска, давая понять, что заметила его повязку. У него хватило самообладания не снять шляпу.
Старик снова заговорил:
– Вы-то, конечно, не помните сорок восьмой. Вот когда поднялся народ! Нас тогда и смерть не страшила. Мне уже восемьдесят четыре, но тот дух до сих пор вот здесь!
– Он прижал трясущуюся руку к груди.
– Дай бог победы радикалам!
Где-то позади, на самом краю темного людского моря, несколько голосов запели: "Там, далеко, на реке Суони". Песня взлетела, оборвалась, еще раз встрепенулась и замерла.
Тогда на самой середине площади могучий баритон загремел: "Забыть ли старую любовь и дружбу прежних дней?"
Множество голосов, от звонких дискантов до дрожащего баса старого чартиста, подхватили песню; скоро пела уже вся площадь; кое-где люди взялись за руки и раскачивались в такт. В правой руке Куртье оказались нежные пальцы какой-то молодой женщины, в левой - сухая дрожащая лапа старика чартиста. Он и сам пел во весь голос. Торжественная и грозная мелодия взлетела ввысь, раскатилась в стороны и затерялась среди холмов. Но едва замерли последние звуки, как тот же мощный баритон взревел: "Боже, храни короля!" Казалось, толпа вдруг стала на два фута выше ростом, и из-под сплошного навеса поднятых шляп вырвался оглушительный хор.
"Вот это свято для всех!" - подумал Куртье.
Пели даже на балконах; он видел при свете фонаря, как сдержанно приоткрывает рот лорд Вэллис, будто ему неловко присоединяться к этому хору; видел, как, откинув голову, прислонясь к столбу балкона, самозабвенно поет Барбара. Не было в толпе человека, который остался бы нем. Словно на крыльях этих звуков вырвалась из темиицы привычной сдержанности сама душа английского народа.
Но внезапно, как подстреленная птица, песня смолкла и пала наземь. Под светящимся циферблатом появилась темная фигурка. За нею вышли другие. Куртье разглядел среди них Милтоуна. Где-то далеко одинокий голос выкрикнул:
– Да здравствует Чилкокс!
– Тс-с!
– пронеслось по площади; настала такая тишина, что за добрую милю явственно донеслось пыхтение маневрового паровоза.
Темная фигура под часами выступила вперед, на фоне черного сюртука блеснул листок бумаги.
– Леди и джентльмены! Результаты голосования: Милтоун - четыре тысячи восемьсот девяносто восемь голосов, Чилкокс - четыре тысячи восемьсот два.
Тишина раскололась на тысячи кусков. В хаосе приветственных кликов и ропота Куртье еле пробился сквозь бурлящую толпу к балкону. Лорд Вэллис, широко улыбаясь, наклонился вперед; леди Вэллис провела рукой по глазам. Барбара глядела прямо в лицо Харбинджеру, ее рука была в его руке. Куртье остановился. Старик чартист опять оказался возле него; слезы скатывались но его щекам и терялись в бороде.