Шрифт:
— Легли мы, значит, под деревьями, в садочку (он говорил по-русски, но иногда вставлял украинские выражения), я, Павлик и она… Я усталый был, да и не голоден на баб, только с курорта приехал. Заснул. Ночью просыпаюсь, слышу, она шепчет: «Осторожно, Костя, осторожно»… Павлик, значит, с ней…— и он выразился по-юношески остро и открыто, что всегда в людях не первой молодости и особенно с лысиной звучит крайне пакостно. — Павлик, значит, ее, а она шепчет: «Осторожно, Костя».
Раздался стандартный в таких случаях мужской гогот, прикрывающий их томление по красивой, недоступной женщине. Мне этот бодрый гогот после сальностей знаком. Я и сам так гоготал, слушая рассказы воспитателя Корша в общежитии Жилстроя.
— Кто крайний? — резко спросил я.
— Да пожалуйста, — ответил брюнет и опять мне подмигнул, словно приглашая меня принять участие в их мужском разговоре, — пожалуйста, туалет свободен.
Я вошел, заперся и развернул прокламацию. «Русские люди! — значилось там. — Мы обращаемся к вам, нашим братьям и сестрам по крови. Не дайте возможность черносотенным и погромным элементам запачкать кровью высокое и светлое слово — русский! Русское милосердие несколько веков назад приняло под свою защиту гонимое и бездомное еврейское племя. Так не дадим же опозорить это русское милосердие даже в момент злобы и беды…»
И так далее, и в том же духе. Подписана была прокламация «Русские патриоты», и мне кажется, в ней ощущался стиль, по выражению Коли, «попика» Анненкова, который после ареста Иванова стал главным идеологом общества имени Троицкого. Я подумал о Виталии. Наверное, в тот день, когда я его встретил перед комнатой номер сорок три, он принес работнику КГБ образец этой прокламации. Как сообщить об этом Маше без саморазоблачения?
Поезд, видно, ускорил ход, меня сильнее начало покачивать, и я уже не мог стоять на шатком полу, не держась за умывальник. Скомкав отпечатанную на папиросной бумаге прокламацию, я спрятал ее в карман и принялся умываться, причем не только для конспирации, но и по необходимости, ибо в мутное и пыльное зеркало увидел свою несвежую физиономию. Умывшись, я вытерся и снова задумался, глядя поверх замазанного мелом окна в узкую и чистую полоску… Был уже вечер, мелькали огни какой-то станции, очевидно, небольшой или полустанка, потому что поезд шел мимо, почти не сбавляя хода. В дверь туалета нетерпеливо застучали. Я вновь сполоснул лицо, утерся и вышел. Стучал какой-то пассажир в пижаме, те же трое из Машиного купе по-прежнему стояли и толковали, теперь уже негромко. Наверное, они по-прежнему рассказывали какие-нибудь сальные анекдоты или случаи из своей мужской жизни, которые при пассажире в пижаме и золотых очках вслух произносить почему-то постеснялись. Но мне тогда, в моем состоянии, показалось, что они сговариваются меж собой относительно Маши. Тревога и тоска, порожденные разнообразными обстоятельствами, но постепенно соединившиеся, овладели мною окончательно. Надо добавить, что вообще в поезде вечером я всегда начинаю испытывать почему-то беспокойство. Тут же все доведено было до пределов.
Решительно подойдя к купе, где Маша сидела одна, тоже о чем-то задумавшись, я сказал, да не просто сказал, а почти скомандовал:
— Вы переходите в мое купе, а я в ваше.
Скомандовав, я тут же спохватился, не возмутится ли моим поведением Маша. Но она не возмутилась, а неожиданно выполнила все так, как я велел, то есть перешла в мое купе, где старики, насплетничавшись и настращав друг друга, уже улеглись.
— Чемоданчик под головой, — шепнул я на прощание, — спокойной ночи.
О Виталии, который передал прокламацию в КГБ, я сказать так и не решился, ибо не придумал, каким образом объяснить наличие у меня этих сведений…
Когда я вошел в Машино купе, мужчины уже были там и готовились ко сну. На то, что я подменил Машу, они обратили, конечно, внимание, но виду не подали. Однако, когда все улеглись, брюнет в трусах, оттопыривавшихся на брюшке, встал, запер на щеколду дверь, погасил верхний яркий свет, оставив синий, который блекло освещал купе, и, вновь забравшись на верхнюю свою полку (он, как и я, спал на верхней полке совсем рядом, так что нас отделяло узкое пространство), забравшись на полку, он сказал:
— Значит, не доверил нам своей девушки. Я промолчал, делая вид, что засыпаю.
— И правильно сделал, — продолжал брюнет, — и не из-за нас правильно, а из-за девушки. Ее как звать? Так она свое имя нам и не сказала. Шутить с нами шутила, а имя не сказала.
Я глянул на жирное, густо обросшее курчавым волосом голое тело брюнета. Волос был у него не только на груди, но и на руках и на спине.
— Вам что угодно? — резко сказал я.
Снизу, где лежал лысый, в ответ на это мое озлобление хихикнули. Третий, более молчаливый и нейтральный мужчина, примирительно сказал:
— Ладно, давайте спать.
— Да ты не сердись, — сказал брюнет, покачиваясь, голый, рядом со мной, так что я легко мог достать его рукой, и при этом брюнет совершенно не стеснялся своего густо обросшего курчавым волосом тела (я бы безусловно стеснялся), не стеснялся, а по-моему, даже гордился им, считая его предельно мужским.
— Ты еще молодой парень, продолжал брюнет, — на женщин ты смотришь идеалистически, а я уж повидал их, повидал и потому смотрю на их род материалистически… Вот возьмем такую вещь, как насилие. Штука ужасная и правильно, что уголовным кодексом предусмотренная. Что это за мужчина, если он не умеет cговориться с женщиной мирно. А с любой женщиной сговориться можно, все от времени зависит. Но, допустим, времени нет. Значит, насилие. Женщина ведь только в первое мгновение пугается, а потом ее женская суть верх берет, и наслаждение она получает, может, еще большее, потому женщина силу любит. А почему иначе и от насилия дети рождаются?… Дети ведь только от обоюдности возможны. И дети притом часто рождаются весьма крепкие. У меня, честно говоря, друг от насилия рожден. Мать его еще в молодости казак в винограднике поймал. Так вот этот друг теперь генерал.
И все это брюнет рассказывал так сладко, сочно, с толком, что в мужском нашем купе воцарилось после этого разговора молчание, полное не покоя, а телесного напряжения. Даже я, понимавший, куда все это сейчас адресовалось, даже я на мгновение не совладал с собой, что, впрочем, для меня не новость. Так и затихли мы под рассказ брюнета. Никто после этого и слова не проронил. Каждый лежал, думая о своем, но, уверен, каждый пребывал в томлении, и лишь постепенно под стук колес началось расслабление, и под влиянием этого расслабления я, который не спал две ночи подряд, внезапно и крепко уснул.