Вход/Регистрация
Без судьбы
вернуться

Кертес Имре

Шрифт:

Переселение я в общем тоже проспал. Еще за несколько дней до этого по госпиталю разнесся слух: для лагерников вместо цейцских палаток уже построены зимние помещения – кирпичные бараки; на сей раз не забыли и о бараке для госпиталя. Нас опять побросали в грузовик; судя по темноте, был вечер, а судя по холоду, примерно середина зимы. Потом в памяти у меня отпечаталось огромное, ярко освещенное холодное помещение: должно быть, приемный покой, и в нем – деревянная ванна, остро пахнущая каким-то химическим средством; в эту ванну мне, несмотря на рыдания, просьбы, протесты, пришлось окунуться с головой, и дрожать меня заставило не только холодное, как лед, содержимое этой ванны, но и тот факт, что, как я заметил, в ту же коричневую жидкость окунали передо мной остальных больных, со всеми их язвами, коростами, ранами. Но потом время стало двигаться, в сущности, так же, как на прежнем месте; разве что с парой небольших отличий. Нары в новом госпитале, например, были четырехъярусными. И к врачу меня теперь доставляли реже, так что ране моей приходилось очищаться самой, на месте, своими силами. К тому же спустя некоторое время боль, а затем знакомый огненно-красный мешок появились и на левом бедре. Через пару дней, когда я понял: надеяться, что нарыв пройдет сам собой или случится еще что-нибудь, дело напрасное, – мне пришлось пересилить себя и обратиться к санитару; еще несколько дней ожидания, еще несколько напоминаний, и я наконец снова попал в приемный покой – который служил операционной и процедурной, – к врачам; так на левом бедре – при незаживающем правом колене – у меня оказался еще один, размером примерно с мою ладонь, разрез. Другое неприятное обстоятельство связано было с боксом, где я лежал: прямо напротив меня, высоко в стене (мне досталась одна из нижних коек), находилось маленькое, всегда глядящее в серое небо, незастекленное окошко, на его железных решетках, должно быть, из-за горячечного, поднимавшегося паром дыхания многих людей, находившихся внутри, всегда висели сосульки и лохматился иней. На мне же было лишь то, что, в соответствии с лагерными порядкам, положено больному: короткая рубашка без пуговиц, ну и выданная по случаю зимы, странная, натягиваемая плотной окружностью на уши, а на лоб спускающаяся тупым клином зеленая вязаная шапочка, несколько напоминающая своей формой шапочки чемпионов по конькобежному спорту или головной убор актеров, играющих Мефистофеля, – но вообще-то вещь весьма полезная. Так что я постоянно мерз, особенно после того, как лишился одного из своих одеял, цельными частями которого довольно успешно прикрывал дыры в другом: его ненадолго попросил санитар, потом-де вернет. Напрасно я ухватился за одеяло обеими руками, пытаясь удержать: санитар оказался сильнее; утрата моя в какой-то мере усугублялась еще и мыслью, что одеяло – как мне, по крайней мере, представилось немало случаев замечать – стаскивали обычно с тех, кому оно, по всем признакам, все равно скоро будет ненужно, для кого, могу смело сказать, такие мелочи уже не имеют значения. В других случаях во мне будил тревогу голос, со временем ставший хорошо знакомым, доносившийся тоже с нижней койки, но откуда-то из-за моей спины: должно быть, поблизости маячил санитар, опять с новым больным на руках, и как раз озирался, к кому, в чью постель его положить. Больному со знакомым требовательным голосом – как все мы могли хорошо узнать – ввиду тяжести его случая и по разрешению врача полагалось отдельное место, и он так грозно вопил на весь госпитальный барак: «Протестую!» – и доказывал: «У меня право есть на это! Спросите врача!» – и снова гремел: «Протестую!» – что санитары каждый раз в конце концов в самом деле считали за благо нести свой груз еще куда-нибудь – например, ко мне. Так я получил в соседи парня, примерно моего возраста. Его желтое лицо, огромные, лихорадочно горящие глаза я словно бы уже видел где-то, – правда, желтое лицо и большие, лихорадочно горящие глаза здесь у каждого. Первый вопрос его был: не найдется ли у меня попить, на что я честно ответил, что попить я и сам бы, честное слово, не отказался; тогда последовал второй вопрос: а сигаретки?.. Конечно, я и тут не мог его ничем порадовать. Он сказал, что отдаст за это свой хлеб, но я объяснил ему, что не стоит тратить слов, не в этом дело: нет – значит нет; тогда он на некоторое время замолчал. Думаю, у него была высокая температура: от его тела, сотрясаемого крупной дрожью, веяло жаром, из чего я извлек немалую пользу для себя. Меньше устраивало меня другое: ночью он постоянно метался и ворочался с боку на бок, совсем не имея в виду мои раны. Я даже попенял ему: эй, приятель, хватит тебе, успокойся хоть ненадолго; в конце концов он меня послушался. Только утром я понял почему: к раздаче кофе я тщетно пытался его разбудить. Тем не менее я торопливо протянул миску соседа санитару, тем более что тот – как раз когда я собирался сообщить ему о происшедшем – рявкнул на меня и взмахнул черпаком. Потом я взял для соседа и хлебную пайку, а вечером – суп и в последующие дни поступал так же, до тех пор, пока он не начал вести себя совсем странно; тут я все-таки вынужден был обратиться к санитарам: не хранить же мне соседа в своей постели до бесконечности. Я немного опасался, что будет: промедление выглядело уже довольно заметным, а причина, при некоторой осведомленности тех, кому следовало об этом знать (на эту осведомленность, впрочем, я и сам рассчитывал, надеясь, что она склонит чашу весов в мою пользу), легко угадывалась. Но сосед мой ушел вместе с другими, мне, слава Богу, никто ничего не сказал, и я опять остался на койке один.

Здесь я по-настоящему познакомился с паразитами. С блохами справиться я мог и не мечтать, и это вполне понятно: в конце концов, у них и питание было куда лучше, чем у меня. Легче было ловить вшей, только это не имело ни малейшего смысла. Если уж я очень на них злился, то ногтем большого пальца проводил наугад по холсту рубашки, натянутой на спине, – и по очереди хорошо различимых щелчков определял, какой урон нанес их ордам, наслаждаясь сладостью мести; правда, спустя минуту я спокойно мог повторить операцию – точно на том же самом месте и точно с тем же самым результатом. Они были везде, они забирались в самые потаенные места, моя зеленая шапка была от них серой и только что не шевелилась. И все-таки больше всего я удивился, даже поразился, едва ли не пришел в ужас, когда вдруг ощутил зуд на бедре и, приподняв бумажную повязку, обнаружил, что вши поселились уже на голой плоти и питаются прямо из раны. В панике я попытался избавиться от них, прогнать хотя бы из-под повязки, заставить потерпеть, подождать хотя бы немножко – и могу с уверенностью сказать: никогда еще борьба не представлялась мне такой бесперспективной, сопротивление – таким упорным, таким ожесточенным, почти бесстыдным, как в этом случае. Спустя какое-то время я сдался – и уже просто наблюдал эту жадность, это торопливое, безоглядное насыщение, это нескрываемое блаженство: в каком-то смысле все это было знакомо и мне. У меня даже мелькнула мысль: если хорошо подумать, я в известной мере могу их понять. От этого мне словно бы стало немного легче, и даже моя брезгливость почти прошла. Нет, я и в дальнейшем не был рад этим тварям, и в дальнейшем ощущал некоторую удрученность – думаю, это в конце концов понятно, – однако удручен я был как-то в общем, беззлобно, как бы из-за того только, что таков порядок вещей в природе, если можно так выразиться; во всяком случае, я быстро прикрыл рану повязкой и уже не предпринимал попыток бороться со вшами, больше не беспокоил их.

Могу со всей ответственностью сказать: видимо, невозможно накопить в душе столько печального опыта, невозможно впасть в такое абсолютное безразличие, невозможно дойти до такой степени всепонимания и всепрощения, чтобы не дать все же какой-то последний шанс и удаче – с условием, что найдешь для этого способ. Вот почему, когда я узнал, что меня, вместе со всеми другими, от чьей работы, судя по всему, особого проку ждать уже нечего, отсылают назад

– так отсылают отправителю письма, не нашедшие адресата, – в общем, возвращают в Бухенвальд, я, само собой, всем своим существом, всеми чувствами, на которые еще был способен, разделял радость остальных: мне сразу вспомнились тамошние золотые денечки, ну и особенно суп, который там дают по утрам. Правда, я, признаюсь, вовсе не думал о том, что туда ведь надо еще добраться, причем по железной дороге и в условиях, которые таким путешествиям свойственны; во всяком случае, теперь я могу сказать, что есть вещи, которые я до тех пор никогда не понимал и в которые вообще вряд ли смог бы поверить. Есть, например, выражение, которое я часто когда-то слышал: «бренные останки»; по былому моему разумению, оно могло относиться только к усопшим. Что же касается меня, то я, вне всяких сомнений, все еще был жив, и во мне, пускай едва-едва теплясь, пускай прикрученный до минимума, тлел еще, как принято говорить, огонек жизни, – то есть тело мое находилось здесь, я все знал о нем, и знал точно, вот только самого меня в нем как бы не было. Я без особых трудностей способен был осознать, что оно, мое тело, лежит на боку, что поверх него находятся такие же вещи, которые можно назвать «телами», что подо мной, на трясущемся дощатом полу вагона, набросана холодная, пропитанная какой-то подозрительной влагой солома; я ощущал, что бумажные повязки, прикрывающие разрезы на теле, давно истлели, сгнили, свалились, так что рубаха и штаны, в которые я был одет в дорогу, приклеились прямо к ранам; но все это меня как бы не очень касалось, не интересовало, не производило особого впечатления; я бы даже сказал, что давно не чувствовал себя так легко, так покойно, почти разнеженно, одним словом, так хорошо. Наконец-то, спустя долгое время, я избавился от мучительной раздражительности: чужие тела, притиснутые к моему, больше мне не мешали, я даже скорее был рад, что они здесь, рядом, что они так на меня похожи, что они почти сроднились со мной; впервые меня охватило по отношению к ним некое необычное, из ряда вон выходящее, немного застенчивое, я бы сказал – неловкое чувство; вполне вероятно, это как раз и есть то, что называют любовью к ближнему. Я обнаружил, что они отвечают мне тем же. Правда, слов надежды, как вначале, я уже не слышал от них. Но может быть, именно это делало столь теплыми и проникновенными слова утешения, ободрения, доносившиеся порой сквозь стоны, зубовный скрежет и тихие жалобы. Надо сказать, те, кто был на это способен, не скупились и на действия, так что и ко мне чьи-то щедрые руки, Бог весть из какого угла, передавали пустую консервную банку, когда я давал знать, что мне нужно помочиться. И когда наконец под моей спиной – не знаю, как, когда и с помощью чьих рук, – вместо вагонных досок оказалась каменистая почва с подернутыми ледком лужами, должен сказать, для меня уже не имело большого значения, что я благополучно прибыл в Бухенвальд; я успел забыть, что это и есть то самое место, куда я так мечтал попасть. Да я и не понимал, где оказался: на станции или уже в самом лагере; я не узнавал ни окрестностей, не видел ни знакомой дороги, ни особняков, ни статуи, которую так хорошо помнил.

Во всяком случае, мне показалось, что лежал я там, где меня оставили, долго, пребывая в мире и покое, не испытывая ни любопытства, ни нетерпения. Не чувствуя ни холода, ни боли, скорее разумом, чем кожей я ощущал, что на лицо мне сыплется что-то колючее, среднее между дождем и снегом. Размышлял о чем-то, что-то разглядывал – что само, без всяких движений, без утомительной необходимости поворачивать голову, попадало в поле моего зрения: например, низкое, серое, непроницаемое небо надо мной, а если говорить точнее, свинцовые, лениво ползущие зимние тучи, которые это небо от меня закрывали. При всем том тучи эти иногда разрывались, и в серой их массе то там, то здесь неожиданно, на долю мгновения, возникали щели, просветы, и это пробуждало во мне что-то вроде внезапной догадки о бездонной глуби, откуда в такие моменты на меня словно бы падал быстрый проницательный взгляд: там чудились чьи-то глаза, неопределенного цвета, но, несомненно, светлые, – они напоминали глаза врача, который когда-то давным– давно, еще в Освенциме, меня осматривал. Непосредственно рядом со мной находился неуклюжий предмет – башмак с деревянной подошвой; с другой стороны – серая мефистофельская шапка, похожая на мою, два торчащих выступа: нос и подбородок – с темным провалом между ними, – чье-то лицо. Дальше смутно виднелись другие головы, другие предметы, другие тела; я понял, это – остатки прибывшего транспорта, или, если брать более точное слово, отходы, временно сваленные тут, на обочине. Спустя некоторое время, не знаю, час, день или год, послышались наконец голоса и звуки: поблизости шла какая-то работа, кто-то пришел навести порядок. Голова, что была со мной рядом, вдруг поднялась в воздух, я увидел полосатые рукава лагерной робы: чьи-то руки готовились поднять бессильное тело и бросить его в грубое деревянное сооружение вроде тачки или тележки, на груду лежавших там других тел. И тут слух мой уловил обрывки слова, которое я едва-едва разобрал, еще с большим трудом услышав в хриплом шепоте намек на когда-то – я должен был его помнить – металлически звучавший голос: «Про-те-с…тую…» Тело на миг замерло в воздухе, тот, кто поднимал его, как бы удивился, и тут же раздался другой голос, он был приятный и дружелюбный, притом достаточно мужественный; немецкие слова звучали слегка чуждо, по-лагерному, и выдавали скорее все-таки известное недоумение, даже, можно сказать, изумление, чем

досаду. «Was? Du willst noch leben?» [44] – произнес кто-то; и в самом деле, желание жить, исходившее от бренных останков, в ту минуту и мне показалось странным, не поддающимся объяснению, в общем даже нелепым. Я тогда решил про себя, что, пожалуй, не буду поступать столь же глупо. Но тут надо мной склонились, и я вынужден был зажмуриться: чьи-то руки ощупывали мне лицо и глаза; потом меня бросили в тележку размером поменьше, к другим телам, и повезли куда-то; куда, я особо не любопытствовал. Лишь одно меня занимало; одна мысль, один вопрос, всплывший в этот момент в сознании. Возможно, это моя вина, что я до сих пор не знал на него ответа; я никогда не был столь предусмотрительным, чтобы поинтересоваться, каковы здесь, в Бухенвальде,

44

Что? Ты еще жить хочешь? (нем.)

обычаи, каков порядок, каков принятый метод, иными словами, как здесь это делают: газом ли, как в Освенциме, или, может, с помощью какого-нибудь лекарственного средства, о чем я тоже там слышал, или пулей, или еще как-нибудь, одним из тысячи других способов, о которых я просто еще не знаю. Во всяком случае, я надеялся, мне не будет больно; и, как ни странно, надежда эта так же переполняла меня, была столь же горячей, как иные, настоящие – да будет позволено мне так выразиться – надежды, которые мы связываем с будущим. И лишь тогда я узнал, что тщеславие – это такое чувство, которое, видимо, не покидает человека до самой последней минуты: действительно, как ни беспокоила меня неопределенность, я не обратился ни с вопросом, ни с просьбой, не сказал ни единого слова тем, кто толкал тележку, я даже беглого взгляда не бросил в их сторону. Дорога тем временем сделала крутой поворот, и внизу, подо мной, вдруг открылся широкий ландшафт. Пологий склон был тесно уставлен одинаковыми кирпичными домиками и аккуратными зелеными бараками, дальше, в отдельной группе, стояли бараки еще не покрашенные, наверное, новые, немного более мрачные; территория была рассечена сложным, но, по всей очевидности, продуманным переплетением внутренних проволочных заграждений, делящих лагерь на отдельные зоны; дальше, в тумане, виднелся лес с огромными, голыми сейчас деревьями. Не знаю, чего ждала там, возле одного из строений, толпа голых «мусульман», возле которых прохаживались взад-вперед несколько привилегированных заключенных; но потом я разглядел скамеечки, над ними двигались какие-то фигуры, и понял: там стригут новоприбывших, у которых впереди – баня и размещение по баракам. Но и дальше, на выложенных булыжником лагерных улицах, не прекращалось движение, шла вялая, неторопливая деятельность: лагерники-ветераны, лагерники-больные, привилегированные лагерники, кладовщики, счастливые избранники специальных бригад – все выполняли свои повседневные, четко определенные задания. Там и здесь поднимались подозрительно пахнущие дымы, перемешиваясь с более дружелюбными испарениями; откуда-то донеслось металлическое погромыхивание, словно знакомый с детства колокольный звон, который слышишь иной раз даже во сне, и ищущий взгляд мой вскоре обнаружил отряд с шестами на плечах и с висящими на шестах курящимися котлами, и по кисловатому запаху, долетающему оттуда, я догадался: никакого сомнения, это баланда из турнепса. Догадался – и сразу же пожалел о своей догадке: зрелище это, аромат этот сумели пробудить в моей, уже бесчувственной, казалось бы, груди щемящее чувство, взбухающая волна которого выдавила из давно высохших глаз несколько теплых капель, смешавшихся с оседающей на лице холодной влагой. И – что там все доводы разума, здравый смысл, трезвый расчет – в душу мне прокралось, прокралось исподволь, что-то вроде тихого, но ни с чем не смешиваемого желания, что-то вроде упрямой, хотя и стыдящейся своего безрассудства мечты: мне хотелось, мне очень хотелось еще хоть немного пожить в этом прекрасном концлагере.

8

Ничего не поделаешь, должен признать: некоторые моменты я никогда бы не смог объяснить; пускай приблизительно, все равно бы не смог, если смотреть на них с позиций того, чего ждешь, с позиций правил, с позиций разума – в общем и целом, если смотреть на них с позиций жизни, естественного порядка вещей, – насколько он мне известен, по крайней мере. Вот почему, когда, привезя куда-то на тележке, меня снова сняли и положили на землю, я никак не мог понять, какое еще имеют ко мне отношение машинка для стрижки волос и бритва. То набитое до отказа и по первому впечатлению невероятно похожее на баню помещение, на скользкую деревянную решетку в котором, среди множества топчущих друг друга, костлявых ступней, пяток, покрытых язвами колен, похожих на палки ног втиснули и меня, в общем и целом, отвечало моим ожиданиям. В голове у меня напоследок даже мелькнула мысль: ага, стало быть, здесь действует освенцимская практика. Тем сильнее было мое удивление, когда, после короткого ожидания, в трубах под потолком послышалось сипение, бульканье и затем из кранов обильными струями неожиданно хлынула теплая вода. Однако порадоваться этому я почти не успел: я только-только разнежился, собираясь вволю погреться, когда какая-то неодолимая сила – я ничего не мог поделать – вырвала меня из чащобы ног, вознесла вверх, в мгновение ока я был завернут в большой кусок ткани вроде простыни, а потом еще и в одеяло. Потом я помню плечо, на котором висел головой назад, ногами вперед, затем – дверь, крутые ступени узкой лестницы, еще одну дверь, какое– то помещение, даже, я бы сказал, комнату, где, наряду с простором и светом, мои недоверчивые глаза обнаружили едва ли не казарменную роскошь обстановки, и, наконец, койку – нормальную, настоящую, по всей видимости, одноместную кровать, с хорошо набитым соломенным тюфяком и двумя серыми одеялами, – койку, на которую я и был свален с того самого плеча. Потом помню двух человек – нормальных, красивых, с нормальными лицами, нормальными шевелюрами, в белых брюках и майках, правда, в башмаках с деревянными подошвами; я смотрел и смотрел, любуясь ими, они же смотрели на меня. Потом я заметил, что губы их движутся и что в уши мне уже несколько минут льются звуки какого-то певучего языка. У меня было такое ощущение, что они хотят что-то узнать у меня, но в ответ я только тряс головой: не понимаю. Тогда один из них спросил по-немецки, с каким-то невероятным акцентом: «Hast du Durchmarsch?» – то есть: нет ли у меня поноса? С некоторым удивлением я услышал собственный голос, который, неведомо почему, ответил на это: «Nein»,

– думаю, и теперь, даже тут – исключительно все из того же суетного тщеславия. Тогда – после короткого обмена репликами и некоторой беготни – они сунули в руки мне два предмета. Одним из них оказалась кружка с тепловатым кофе, вторым – кусок хлеба, примерно шестая часть порции, по моей прикидке. Я мог взять кофе и выпить его, мог взять хлеб и съесть его – без всякой платы, без какого-либо обмена. Потом на какое-то время моим вниманием целиком завладело мое нутро, которое вдруг, подав признаки жизни, принялось бурлить и своевольничать, и я собрал все силы, чтобы оно, это проклятое нутро, не разоблачило бы так быстро мою жалкую ложь. Потом я обнаружил, что один из тех двух людей опять здесь, но теперь – в сапогах, в хорошей темно-синей шапке и в лагерной робе с красным треугольником.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: