Шрифт:
А он сидит, поглаживает винтовку. Смотрит в землю, задумался как бы. Не то чтобы решая, сказать или нет, а вроде припоминая что-то очень давнее. И в самом деле, подумал и говорит:
— Да я Люка не боюсь, можете рассказывать. У нас как-то пикник был. Давно, чуть не двадцать лет назад. Люк тогда молодой был, а с ним его брат и еще один белый — забыл, как того звали. Подъехали они с револьверами, переловили всех негров по одному и у каждого сожгли воротник. И мне сожгли. Люк своей сигарой.
— И ты двадцать лет ждал и ночью к кургану побежал, чтоб только с ним поквитаться?
— Не в том дело, — говорит Эш, поглаживая винтовку. — Воротник жалко. В те времена работник-негр, причем старшой, получал два доллара в неделю. Я полдоллара отдал за тот воротник. Голубой и красные всадники скачут во всю длину — Роберт Ли гоняется за начезами. [54] А Люк его спалил. Теперь я получаю десять долларов. И хотел бы я знать, где теперь купишь такой воротник пусть даже и за половину получки. Крепко бы хотел я это знать.
54
Начезы — индейское племя, жившее в низовьях Миссисипи.
МУЛ НА ДВОРЕ
В конце января день выдался пасмурный, но не морозный, потому что был туман. Старая Хет пришла из богадельни и сразу вбежала через прихожую на кухню, крича громким, ясным, бодрым голосом. Ей, верно, было уже под семьдесят, хотя по собственному ее расчислению, учитывая возраст разных джефферсонских дам, от невест и до бабушек, которых, как она говорила, ей доводилось нянчить с колыбели, ей было чуть ли не все сто или даже все триста. Высокая, худая, покрытая изморосью, в резиновых тапочках и длинном, мышиного цвета пальто, отороченном тем, что лет сорок или пятьдесят назад называлось мехом, в модной, хотя далеко не новой ярко-красной шляпе, напяленной поверх головного платка, с сумкой (было время, когда она совершала свой еженедельный обход, следуя из кухни в кухню, с вышитым саквояжем, но после того, как открылись лавки десятицентовых товаров, саквояж ее заменили бесчисленные бумажные сумки, которые там продавались почти что задаром), вбегает она, стало быть, на кухню и кричит по-детски громко и радостно:
— Мисс Мэнни! У вас на дворе мул!
Миссис Хейт, которая присела на корточки у плиты, выгребая в ведро раскаленные угли, вскочила, как подброшенная пружиной: ухватив ведро, она сверкнула глазами на старую Хет и сказала — голос у нее тоже был громкий, решительный.
— Ах, сукины дети, — говорит.
И прочь из кухни, не бегом, но с какой-то упрямой резвостью, не выпуская ведра из рук, — плотная, лет сорока с лишком, и на лице у нее неиссякающая, но умиротворенная скорбь, словно овдовела она по вине какой-то женщины, и притом женщины, не обладающей особыми достоинствами. На ней был ситцевый капот, свитер и мужская фетровая шляпа, доставшаяся ей, как знали все в городе, от покойного мужа, которого вот уж десять лет на свете не было. Зато мужские ботинки на ней теперь уж были собственные. Высокие ботинки с пуговками и с носками, которые смахивали на луковицы тюльпанов, и все в городе знали, что она купила их себе сама в магазине, они тогда были ненадеванные. Вместе со старой Хет она выбежала за дверь и нырнула в туман. Потому-то мороза и не было — из-за тумана: словно все сонное дыхание города, накопившееся за долгую зимнюю ночь, плененное, еще лежало меж этим туманом и землей, в темном, тесном пространстве — меж сном и пробуждением; постоянное, выходящее из дремы тепловое равновесие, рожденное и поддерживаемое исправным отоплением: будто слой застывшего сала покрывал ступени, и деревянную крышку подпола, и доски, проложенные к сараю, что стоял в углу заднего двора; и, когда миссис Хейт ступила на эти доски, побежала по ним, не выпуская ведро с углями, она здорово поскользнулась.
— Осторожней! — бодро крикнула старая Хет, которая ничуть не скользила в своих резиновых тапочках. — Они перед домом!
Но миссис Хейт не упала. Она даже и не остановилась. Единым холодным взглядом окинула она все вокруг и побежала снова, а из-за угла дома, внезапно и бесшумно, как призрак, возникший из тумана, появился мул. Казалось, он был выше жирафа. Длинноголовый, огромный, ринулся он прямо на них, безудержно и неотвратимо, словно выходец из преисподней, а недоуздок хлестал его по оттопыренным ушам.
— Вот он! — орала старая Хет, размахивая бумажной сумкой. — Ого-го!
Миссис Хейт резко повернулась. При этом она опять здорово поскользнулась на заиндевелых досках, и они с мулом бежали теперь рядом к коровнику, из открытой двери которого уже выглядывала неподвижная и удивленная морда. Корове, без сомнения, даже жираф не показался бы таким высоким и чудовищным, как этот мул, возникший из тумана, не говоря уж о том, что он явно норовил пробежать прямиком сквозь коровник, словно перед ним всего-навсего соломенный плетень или, может, даже просто мираж. И у самой коровы тоже вид был какой-то быстролетный, кроткий и неземной. Она сразу исчезла, угасла, как спичка на ветру, хотя ум постигал и рассудок доказывал, что она не угасла, а лишь скрылась в коровнике, свидетельством чему был неописуемый звук, удивленный и испуганный, будто кто-то рванул струну лиры или арфы. На этот звук и ринулась миссис Хейт, опрометью, безоглядно, словно блюдя единство женского сословия против враждебного мира мулов и мужчин. Они с мулом со всех ног мчались к коровнику, и миссис Хейт уже размахивала ведром с раскаленными угольями, норовя швырнуть им в мула. Конечно, все это произошло в мгновение ока, и, видимо, мул не принял решительного боя. Старая Хет еще орала: «Вот он! Вот он!» — а мул уже круто повернул и устремился прямо на нее, но она стояла, высокая, как печная труба, и замахнулась на него бумажной сумкой, и он пробежал мимо, свернул за другой угол дома и снова исчез в тумане, из которого возник, неуловимо, мгновенно и совершенно беззвучно.
Миссис Хейт повернула назад все с той же неторопливой резвостью, поставила ведро на кирпичную приступку у спуска в подпол, и они со старой Хет тоже свернули за угол дома и в самое время поспели, чтоб увидеть, как мул, похожий на привидение, налетел на негодующего петуха с восемью белыми курами, которые как раз вылезали из-под дома. И тогда на миг бегство его обрело по всем статьям подлинную театральность: исчадие ада возвращалось в ад, исчезало бесследно в тумане, словно уносимое на облаке маленьких крылатых тварей, а потом мул скрылся в тусклой и бесплотной пустоте, как бы проглоченный туманом.
— Там, перед домом, еще есть! — крикнула старая Хет.
— Ах, сукины дети, — сказала миссис Хейт все тем же суровым, пророческим голосом, без тени озлобления или запальчивости. Она не мулов бранила; и даже не ихнего хозяина. Слова эти имели десятилетнюю предысторию, известную всему городу, когда ранним апрельским утром то, что осталось от мистера Хейта, отделили от того, что осталось от пяти мулов и нескольких футов новехонькой пеньковой веревки, разбросанных вдоль железнодорожного полотна, где у самой городской окраины от него отходила ветка, заканчивавшаяся тупиком; здесь географически определялась судьба ее дома; а главными составными частями ее утраты были мулы, покойный муж да еще хозяин этих самых мулов. Фамилия его была Сноупс; про него тоже знали в городе — знали, как он купил целый табун на ярмарке в Мемфисе, пригнал мулов в Джефферсон, перепродал их фермерам, вдовам и сиротам, неграм и белым, за сколько дадут — но не дешевле определенной цены; и знали, что зимой (чаще всего именно зимой, в мертвый сезон) мулы эти стайками и даже целыми табунками, всегда связанные вместе крепкой пеньковой веревкой (которая неизменно бывала упомянута в жалобах Сноупса), удирали из надежно огороженных выпасов и попадали под ночные товарные поезда на этой самой развилке, где мистеру Хейту суждено было покинуть сей бренный мир; однажды кто-то из городских шутников даже послал Сноупсу по почте печатное расписание поездов на нашем участке железной дороги. Коренастый, одутловатый человек с напряженным, озабоченным лицом, он никогда не носил галстука и неизменно пересекал мирный, дремлющий город под отчаянный рев, в облаке пыли, и о пришествии его возвещали жалобные крики и вопли, а продвижение знаменовало желтое облако, в котором метались кувшинообразные головы, гремели копыта, и раздавались привычные истошные, яростные понукания погонщиков; а в самом хвосте, задыхаясь, озабоченно семенил сам Сноупс, потому что, как говорили в городе, он до смерти боялся этих скотов, из которых так хитроумно выколачивал прибыль.