Шрифт:
– Будет работать в «Скынтэе». А это… – ткнула рукой в сторону дивана, – Роман Ухов, главный переводчик посла и румынских вождей. Он тоже капитан, закончил Военный институт иностранных языков.
Пододвинула ко мне вазу с фруктами, налила вина:
– Вам с ним надо подружиться.
Воспалёнными, покрасневшими глазами Роман Ухов смотрел в потолок и никак не реагировал на факт моего присутствия. Не смущал его и приказной тон Елены.
Вяло проговорил:
– В «Скынтэе» он работать не будет. Я слышал разговор посла с министром печати, – русского журналиста им не дают.
Я знал, что «Скынтэя» – главная газета Румынской республики. «Ага, – смекнул про себя, – значит, поеду в Констанцу в газету „Советская Армия“«. Однако молчал: не выказывал ни тревоги, ни интереса.
– Куда ж его? – пытала Лена, словно речь шла о кочане капусты.
– Берия найдёт местечко, – не близкое и не тёплое.
Ухов говорил тихо, выдавливал слова мокрыми, толстыми губами. Шапка рыжих волос на нём свалялась, и в них торчали два клочка бумаги, веснушки густо теснились на щеках, на лбу, но цвет имели блёклый, землистый. Удивительно, как он был похож на Фридмана: с такой же лёгкостью и так же цинично он предрекал мою судьбу, она – в руках Берии.
«Сообщающиеся сосуды… всё знают».
Реплика Ухова не оставляла надежд; я понял: здесь, в «Турции», им легче брать человека – ни шума, ни разговоров. Но за что? Что я такого сделал?.. И в чём виноват наш командующий? Наконец, он сын Сталина. Как можно его-то?..
Но тут же текли и другие мысли: «А генерала Кузнецова? А Вознесенского?.. Председатель Госплана, член Политбюро, академик!.. Берия положил на стол Сталину бумагу, и тот на уголке мелким почерком написал: „Расстрелять!..“.
– Каркаешь!.. Ну что вы за человек, Ухов! Вас если послушать…
Лена хотя и бранилась, но как-то неуверенно, нетвёрдо. В голосе её чувствовалась власть, но власть не формальная, не юридическая, а скорее, сила характера, убеждённость правоты и морального превосходства.
Ухов продолжал:
– Поступила команда: «Брать под стражу!». Говорю вам, а вы действуйте.
– Ах, так! Уже и под стражу!.. А не врёшь ли ты, Ухов? Не валяешь ли дурака? Ведь с тебя станется.
Ухов на эту тираду и глазом не повёл. И в мою сторону не взглянул, – продолжал лежать, запрокинув голову, – так, что нос его, похожий на толстую морковь и такой же красный, задрался кверху и от натужного дыхания шевелился, будто хотел сползти с лица. Но хотя речь шла обо мне и был только что произнесён мне смертельный приговор, я не дрогнул и, больше того, не поверил Ухову, а решил, что он пьян и несёт околесицу. Однако не такое благодушие читал я на лице Елены. Я, как человек от природы влюбчивый и всю жизнь увлекавшийся женщинами, смотрел ей в глаза и думал о силе их обаяния, о струившихся из них лучей неброского, не сразу замечаемого магнетизма, которым окрашивалось всё её лицо с красиво очерченными губами. Может быть, кощунственно об этом говорить, но именно в эту трагическую для меня минуту, и в часы, когда, может быть, у меня родился второй ребёнок, – и родила его прекрасная, обожаемая мною супруга, – именно в эту минуту я думал о том, что вот передо мной сидит женщина, которую я, может быть, искал и которая одна только и могла бы составить для меня полное счастье.
Однако взгляд её дрожал. Она отвела его в сторону. И как раз в этот момент Ухов поднялся и широкими шагами стал ходить по комнате. Подошёл ко мне, положил на плечо тяжёлую руку, сказал:
– Мы тебе поможем, капитан!
И повернулся к Елене:
– Идите на Садовяну, а я буду звонить кому надо.
Лена молча вышла из-за стола, кивнула мне:
– Пойдёмте.
Был уже поздний вечер – южный, тихий и тёплый, которые часто опускаются на Бухарест, город чем-то напоминающий Ленинград, и Будапешт, из которого я выбивал немцев. Мне ещё в Москве говорили, что он похож и на Париж, только вдвое меньше и нет в нём ни Елисейских полей, ни Эйфелевой башни, но зато есть фонтаны и самая большая в Европе аллея алых роз.
Я шёл с чемоданом по улицам и бульварам, и – странное дело! – меня больше волновала близость удивительной женщины или девушки, – такой молодой и властной, и такой своеобразной в смысле чисто женского магнетизма, подавившего во мне все другие эмоции, – даже, казалось бы, и такие сильные, каковыми бывают страх и смертельные тревоги. Но, может быть, я с момента фридмановской паники уж притерпелся, пообвык и больше не воспринимал угрозы, а может быть, – и это скорее всего, – наш организм в подобных ситуациях способен защищаться, наш мозг из каких-то тайных запасников выбрасывает миллиарды только что дремавших клеток, и они, как засадный полк в Куликовской битве, внезапно появляются на поле боя и теснят противника. Да, удивительно, но это так: я уж больше не боялся, а покорно шёл за своей проводницей о одной только мыслью продлить общение с ней, слушать и слушать её голос, смотреть в её участливые и немного испуганные глаза.
Вдруг сказал ей:
– Вы принимаете во мне участие. Зачем?
Она остановилась. Смотрела на меня, – и мне казалось, что я даже в полумраке тихого переулка вижу блеск её синих, но здесь ставших тёмными глаз.
– Зачем?.. А вы… если б я попала в вашу ситуацию, – разве бы не стали помогать мне?
– Как можно?.. Я – другое дело. Воспитан на военном братстве. У нас закон: живот положить за други своя.
– Вот и я… живот готова за вас положить.
Отдалённый фривольный намёк вырвался у неё нечаянно и рассмешил нас обоих. Мы подошли к подъезду многоэтажного дома, и она большим ключом открыла дверь. Свернули направо в квартиру первого этажа. Свет она не зажигала.
– Военная маскировка.
Была полночь; мы сидели за круглым столом и пили очень вкусный, умело сваренный кофе. На столе лежала коробка шоколадных конфет, крупный ананас и виноград, – а дело было в мае. Вина не было.
– Этим зельем не балуюсь, – сказала Лена, когда мы только ещё садились за стол.
И, спустя минуту, мягким, но в то же время твёрдым голосом заключила:
– Вам тоже не советую. Совсем. Исключить напрочь. Ваша жизнь потребует от вас абсолютной трезвости и ясного ума.