Шрифт:
— Господи! Да как же это возможно?
— Почему не возможно? Сын у меня в тюрьме, — какое же я могу внушать доверие?
Она сказала это с безропотной горечью и так убеждённо, что Ольга Ивановна невольно протянула к ней руки, вместе с тем оглядываясь на мужа, словно призывая его к сочувствию.
— Тиша! Мы бы ведь помогли Вере Никандровне перебраться на новоселье, правда? Да ведь сами-то мы в каком положении! На мостовой, прямо на мостовой очутились!
— А что ж, на мостовой! — презрительно сказал Парабукин. — Привыкать, что ли?
— Да ведь — дети, дети! — с мольбой выкрикнула Ольга Ивановна.
— Нет, нет, спасибо вам, не беспокойтесь, я сама, — сказала Вера Никандровна, утешая и как будто извиняясь.
— Справимся, не впервой, — вдруг громко протянул извозчик и сдёрнул с загривка лошади конец вожжей. — Тронулись, хозяйка!
Неожиданно Аночка бросилась к Вере Никандровне и, схватив за подставку лампу, так же торопливо, как мать, забормотала:
— Я понесу, дайте мне, дайте! Я провожу. Я пойду с вами. Дайте, ну дайте, пожалуйста!
Она тянула и тянула лампу, силясь вырвать её, а Вера Никандровна крепче и крепче прижимала лампу к себе, глядя на девочку вспыхнувшим, горячим взором. Нагнув голову, она поцеловала Аночку в лоб и шепнула с нежностью:
— Не надо. Пусти. Оставайся с мамой. Хорошо? Как-нибудь потом придёшь ко мне.
Она быстро обратилась к Ольге Ивановне:
— Вы простите, что не могу вам помочь: на новой квартире у меня всего одна комнатка. Но если желаете, Аночка может поселиться у меня. Я возьму её с радостью.
— Ах, ну что вы! Как же это можно? — завосклицала Ольга Ивановна, вытирая слезившиеся глаза кулачком. — Мы вовсе не хотим быть вам в тягость. Зачем же? Да и Аночка — моя единственная подмога, как же я без неё?! Вот если позволите, может, мы поселимся пока тут, на этой вашей квартире? Пока не найдём угол. Право! Ну, хоть бы на денёк-другой. Пока квартира пустая, а?
— Квартира эта не пустая: сегодня сюда приедет новый учитель.
— Ах, господи! Как это все… право! Ну а что вы думаете, — с ожившим приливом решимости спросила Ольга Ивановна, — что вы думаете, не пойти ли нам со своим горем к дочке Мешкова?
— К Шубниковой? Почему же? Она человек сердечный. Непременно пойдите.
— Закалякалась, хозяйка, — снова поторопил извозчик, взял лошадь под уздцы и начал поворачивать задребезжавший всею кладью воз.
— Вот хорошо, вот хорошо! И что это мне сразу на ум не пришло? — трещала Ольга Ивановна. — Тиша, возьми Павлика на руки. Пойдём, Аночка. Ты ведь Лизу знаешь? Пойдём. Она теперь барыня, богатая, счастливая, Лизавета Меркурьевна. Она нам поможет. Пойдёмте скорей!
Все тронулись за лошадью и прошли двором под неумолчное приговаривание суетившейся Ольги Ивановны. Пока извозчик закрывал певучие ворота, они прощались, высказывая друг другу пожелания добра и удачи. Потом Парабукины двинулись гуськом, во главе с Ольгой Ивановной, и Аночка, обернувшись, помигала Извековой, как подружке, и Павлик, покачиваясь на руках отца, долго, внимательно глядел на лошадь через его широкое плечо.
Вера Никандровна вспомнила, как она смотрела вместе с Кириллом на примечательное шествие Парабукиных по двору, когда впервые узнала это странное семейство, и ей стало тяжко. Она перевела глаза на школу. Три оголённых тополя кланялись ветру и постукивали сухими ветвями. В стенах дома, вырываясь через открытые форточки, зазвенел голосистый звонок, и тотчас переплелись в озорной хор высокие крики школьников: кончился урок.
Больше двадцати лет прожила Вера Никандровна в этих стенах, и этот голосистый звонок, эти озорные мальчишеские крики сделались неотделимой частью её крови. Здесь начался путь, которым она несла свою свободу, свою любовь, своё горе. Здесь родился Кирилл, и когда она мучилась в родах, все тот же голосистый звонок расплывался по дому, и она старалась считать уроки — первый, второй, третий — и с последним, четвёртым уроком появился на свет ребёнок, и его новорождённый писк слился с весёлым криком катившихся по лестнице отпущенных домой мальчишек. Муж Веры Никандровны подошёл к ней, опустился на колени и поцеловал её в покрытый холодным потом лоб. Здесь, на чердаке, в шуме и свисте голубиных крыльев, проходили ребячьи забавы Кирилла, и — уже юношей — он забирался сюда с любимой книжкой, устраиваясь у слухового окна, которое называл своей дачей. Тут, в этом доме, провёл он свой последний вольный день, и отсюда его увели в неизвестность.
Весь этот до боли памятный путь обрывался теперь, как тропинка, которая, затерявшись в побережных зарослях, привела к омуту. Все, что сохранилось от былого, умещалось теперь на возу, и Вера Никандровна пошла за этим возом.
Телега громыхала по булыжнику, извозчик, шагая рядом, покручивал в воздухе концом вожжей и подтыкал изредка под верёвку какую-нибудь выскользнувшую спинку стула. Тянулись улицы, сначала — безмолвные, малолюдные, за ними — шумные, с рокотом пролёток, лязгом трамваев, потом снова — покойные и молчаливые. Показалась далёкая грустная гладь серой реки с неприютными песками. Мостовая кончилась, и колёса беззвучно покатились по пыльным колеям между кочек подмёрзшей грязи. Вера Никандровна шла и шла обок с возом, прижав к себе, как драгоценность, пропахнувшие керосином лампы, глядя на вымазанную дёгтем чеку заднего колёса. Не было ни усталости, ни желания прийти скорее к цели, ни даже воспоминаний, как будто оставленных позади, вместе с белым домом, оградой и качающимися на ветру голыми тополями.
Новое жилище Извековой — флигелёк в два оконца — обреталось в протяжённом ряду домишек, на огромной площади-пустыре. За пустырём лежали разъезды товарной станции и виднелись чумазые корпуса депо. Колющие, как иглы, свистки паровозов либо тягучие стоны гудков то налетали на пустырь и проносились по крышам флигельков, то уходили далеко в сторону гор и там растворялись в тишине. По ночам явственно слышалось сердитое фырканье пара, звонкий стук молотов по железу, обрывистый скрежет буферных тарелок, передававший от вагона к вагону предупреждающее: держи-держи-держи-держи! Все было навязчиво-ново для слуха.