Шрифт:
Семья Сурена Погосова бежала из Баку, пережив гам сполна все страшные события, испытав все, что положено было испытать людям, которых не убили случайно, потому что приняли дверь их квартиры в покосившемся доме-скворечнике армянского квартала за дверь кладовки или сарая — таким убогим был вход в их жилище. Но благодаря именно своей вечной бедности они выжили. Однако стали свидетелями того, как опьяненный человеческим страхом более, чем человеческой кровью, напрочь лишенный рассудка жуткий молох, в который сублимируется биологическая масса — толпа, во имя чего бы изначально ни собрались поглощенные ею люди, методично, последовательно и с потрясающей кровавой изобретательностью уничтожил всех до одного их соседей, числом более пятидесяти, включая древних стариков, старух и только что рожденных младенцев. Первые дни после этого Сурен не был уверен, что им повезло. Отчасти он оказался прав: довольно скоро выяснилось, что его сестра Марина лишилась рассудка. Уже в Москве, где их приютила тетка, сестру поместили в психиатрическую больницу и ничего утешительного даже в самом отдаленном времени не обещали. На руках Сурена и его зятя остались парализованная мать и двое маленьких детей. Возможно, вдвоем им было бы легче противостоять ударам судьбы, но зять, крепкий красивый парень, как выяснилось, держать удар-то как раз и не умел. Он удивительно быстро спился, стал надолго пропадать из дома и вскоре исчез совсем, не подавая о себе вестей уже несколько месяцев подряд. Искать его Сурен не стал. Теперь в небольшой двухкомнатной квартире их осталось пятеро: тетка, младшая сестра его матери, несколько лет назад овдовевшая, его парализованная мать, двое племянников и он сам, Сурен Погосов, математик по образованию и неплохой, почти профессиональный шахматист.
— Ах, почему Клара смогла заставить Гаррика заниматься серьезно, а Асмик тебя — нет? — постоянно вздыхала тетка, столь фамильярно поминая всуе нынешнего чемпиона мира по шахматам и его непреклонную маму.
Себя она гордо именовала «музыкальным работником». На самом деле это значило, что она подыгрывала на пианино детишкам в нескольких близлежащих детских садиках, теперь же, как назло, вышло так, что ее услугами пользовался только один из них. Были, правда, еще и частные уроки, но от них скоро тоже пришлось отказаться. Избалованные московские ученики, а более того — их родители, отнюдь не испытывали восторга от того, что их отпрыски постигают азы музыкальной грамоты в компании с парализованной женщиной и двумя ее постоянно галдящими внуками грех и пяти лет: комнаты в квартире были смежными.
На работу Сурена не брали: фатально не решался вопрос с пропиской, хотя после долгих мытарств они получили все же статус беженцев, а томившаяся от избытка свободного времени и неуемной, несмотря на преклонный возраст, энергии тетушка обивала пороги всех известных ей столичных инстанций, требуя прописать на ее кровную жилплощадь несчастных родственников. Впрочем, Сурену иногда казалось, что так много времени проводит она вне дома еще и потому, что просто не чувствует в себе сил быть постоянным участником не прекращающегося ни на минуту броуновского движения, которое легко имитировали на территории обеих комнат и всех подсобных помещений квартиры его племянники. Что чувствует при этом их бабушка, его парализованная мать, Сурен старался не думать.
Он вообще о многом старался не думать, потому что и без сложных логических и системных построений было ясно: дальше будет еще хуже. Бывали дни, когда им просто нечего было есть.
Сурен сутками метался по Москве в поисках любых заработков, но чаще всего день завершался ничем: у него была слишком ярко выраженная кавказская внешность и отчетливо ощутимый бакинский выговор (именно выговор, по-русски он говорил почти безупречно правильно), на диплом с отличием при таком стечении обстоятельств никто даже не смотрел. Иногда везло, и кто-то из соотечественников или просто добрых людей давал временную работу: мыть посуду и полы в маленьких кафе, подносить фрукты к прилавкам, убирать мусор возле магазинов и палаток, однако все это длилось до появления первого милиционера, завидев которого, Сурену молча указывали на дверь. Бывали ситуации и вовсе мерзкие: однажды его сильно избили на вокзале грузчики, хотя поначалу согласились поделиться фронтом работ; несколько раз били в милиции, просто потому, что попадался под руку в недобрый час, однако статус беженца все же действовал: отпускали и даже возвращали все документы. Он обращался в какие-то правозащитные фонды и комитеты, но, поведав свою историю, непременно со всеми выворачивающими душу подробностями, в сто тридцать третий раз очередному бородатому и не очень промытому на вид субъекту в потертых джинсах и растянутом до колен свитере и получив очередное вежливое приглашение зайти дней через пять-шесть, а лучше — позвонить, дорогу в эти организации счел для себя заказанной.
Словом, жили они на пенсию тетки, ее детсадовский заработок, и единственное, пожалуй, что покупали регулярно, — это лекарства для матери, без которых она просто не могла.
В аптеку возле дома Сурен, как правило, забегал вечером, если вдруг находилась работа и, значит, появлялись деньги. Тогда первым делом он спешил запастись лекарствами для матери. Так было и на этот раз, и приветливая толстушка аптекарша, одна из немногих, а возможно, единственная вообще, кто привечал его в этом чужом многоликом и надменном городе, увидев его от двери, улыбаясь поспешила навстречу. Он вымученно улыбнулся в ответ, как всегда, до корней волос покраснел, стесняясь своей совершенно не по сезону джинсовой куртки, протертой до дыр, к тому же явно маловатой, с чужого плеча, стоптанных кроссовок, которые уже невозможно было отмыть, и более всего — акцента, который почему-то так презирали в этом городе, и коротко произнес:
— Вот, как обычно, — и выложил на прилавок несколько затертых рецептов.
— Ой! — вдруг испугалась она и даже пухлые свои руки искренне прижала к груди.
— Что там? Рецепт не годится? — Ему почему-то сразу передался ее испуг.
— Нет. Но вы знаете, вы ведь уже несколько недель к нам не заходили, этот препарат кончился. Его вообще сняли с производства.
— Что же делать?
— Мы получили другой, новый…
— Ну и что, рецепт не подходит, да?
— Нет, по вашему рецепту я могу его отпустить, но понимаете… он новый, импортный, и стоит… — Она замялась, явно не желая обидеть его, но отчетливо понимая, что стоимость нового лекарства может оказаться ему не по карману. Да что там было понимать? Его материальное положение — вот оно, все на виду, в обтрепанных рукавах, сколько ни стягивает тетушка голубую бахрому синими нитками… Он понял ее правильно и совсем не обиделся.
— Сколько?
Она назвала цену, и Сурен почувствовал, что во рту у него стало сухо и горько. Таких денег, даже если отдать весь его заработок, всю пенсию и детсадовскую зарплату тетки, им было не наскрести. Это значило только одно: мать протянет совсем недолго, но самое страшное заключалось в том, что умирать она будет мучительно. Сурен почувствовал, что на глаза его наворачиваются слезы, сдержать их он не мог, но и предстать плачущим перед этой симпатичной доброй девушкой было бы уже слишком. Он стремительно ринулся от прилавка, и пожилая женщина за окошком кассы закричала, решив, что парень что-то выхватил из рук Галины.
— Молодой человек!
Он еще некоторое время по инерции бежал по тротуару, хотя сразу же узнал ее голос и понял, что она спешит за ним — голос слегка прерывался.
Галка действительно бежала за ним, насколько позволяла масса ее тела. Бежать было трудно: во-первых, потому, что не бегала она уже целую вечность, пожалуй что с детства; во-вторых, коробки с лекарством, которые подхватила она с прилавка вместе с его рецептами, норовили выскользнуть из рук, и бежать, прижимая их к груди, было очень неудобно; в-третьих, она была в тапочках без задников, в которых комфортно целый день стоять за прилавком, но совсем неудобно бегать по улице. Тапочки так и норовили свалиться с ног, и одна из них все-таки осталась лежать на асфальте, когда, задыхаясь и почти падая без сил, Галка все же догнала Сурена, который, справедливости ради — следует заметить, к этому моменту уже остановился сам.