Шрифт:
За гробом вели под руки Карла Радека. Лицо его было почти зеленое, грязное, и неостанавливающиеся слезы проложили дорожку на щеках с рыжими бакенбардами.
Радек был ее вторым мужем. Первым мужем был Федор Раскольников, мичман Раскольников Октябрьских дней, топивший по приказанию Ленина Черноморский флот, командовавший миноносцами на Волге. Рейснер была с ним и на Волге и в Афганистане, где Раскольников был послом.
Через много лет я заговорил о Рейснер с Пастернаком.
— Да, да, да, — загудел Пастернак, — стою раз на вечере каком-то, слышу — чей-то женский голос говорит, да так, что заслушаться можно. Все дело, все в точку. Повернулся — Лариса Рейснер. И тут же был ей представлен. Ее обаяния, я думаю, никто не избег. Когда умерла Лариса Михайловна, Радек попросил меня написать о ней стихотворение. И я его написал.
Бреди же в глубь преданья, героиня.— Оно не так начинается.
— Я уж не помню, как оно начинается. Но суть в этом четверостишии. Теперь, когда я написал «Доктора Живаго», имя главной героини я дал в память Ларисы Михайловны…
Каждая новая книжка Ларисы Рейснер встречалась с жадным интересом. Еще бы. Это были записи не просто очевидца, а бойца.
Чуть-чуть цветистый слог Рейснер казался нам тогда большим бесспорным достоинством. Мы были молоды и еще не научились ценить простоту. Некоторые строки из «Азиатских повестей» я помню наизусть и сейчас, хотя никогда их не перечитывал, не учил. Последняя вещь Ларисы Михайловны — «Декабристы» — блестящие очерки о людях Сенатской площади. Конечно, очерки эти — поэтическая по преимуществу картина. Вряд ли исторически справедливо изображен Трубецкой — ведь он был на каторге в Нерчинске со всеми своими товарищами, и никто никогда ни на каторге, ни в ссылке не сделал ему никакого упрека. Упрек сделали потомки, а товарищи знали, очевидно, то, чего мы не знаем. Екатерина Трубецкая, его жена, — великий символ русской женщины.
Каховский у Рейснер тоже изображен не очень надежно: «сотня душ», которыми он владел, не такое маленькое состояние, чтобы причислить Каховского чуть ли не к пролетариям. Отношения Каховского с Рылеевым и весь этот «индивидуально-классовый анализ» десятка декабристов выглядят весьма наивно. «Декабристы» — поэма, а не историческая работа.
Смотрите, как из плоскогостатьи кастетак громам душа Полонскогои к молниям воздета.(Асеев)
Вячеслав Полонский вовсе не был каким-то мальчиком для битья, мишенью для острот Маяковского. Скорее наоборот. Остроумный человек, талантливый оратор, Полонский расправлялся с Маяковским легко. Это ему принадлежит уничтожающий вопрос «Леф или блеф», приводивший Маяковского в состояние крайнего раздражения. Это он широко использовал крокодильскую карикатуру на Маяковского из его обращения к Пушкину:
После смертинамстоять почти что рядом —Вы на Пе, а я на эМ…Крокодильская карикатура показывала, что между «М» и «П» есть две буквы, составляющие многозначительное «НО»!
Полонский был автором большой монографии о Бакунине, ряда работ по современной литературе, по искусству вообще.
Диспуты его с Маяковским носили характер игры в «кошки-мышки», где «мышкой» был Маяковский, а «кошкой» — Полонский.
Маяковский оборонялся как умел. И злился здорово. Зажигал папиросу от папиросы.
Иногда оборона приводила к успеху. На диспут «Леф или блеф» в клуб 1-го МГУ Маяковский вместе с Шкловским и кем-то еще пришел пораньше, прошелся по сиене, поднял для чего-то табуретку в воздух, опустил. Вышел на авансцену к залу, еще не полному. Еще шли по проходам, усаживались, двигали стульями.
Маяковский крикнул что-то. Зал затих.
— Ну что же, давайте начинать!
— Давайте, давайте.
— Да как начинать. От Лефа-то явились, а вот от блефа-то нет…
Хохот, аплодисменты.
Двадцатые годы были временем ораторов. И Маяковский был оратором не из последних. Оратором особого склада, непохожим на других. Это был «разговор с публикой» — так это называлось. Фейерверк острот, далеко не всегда удачных. Говорили, что остроты потоньше заготовлены заранее, а те; что погрубее, похамоватее, сочинены на месте.
Я не вижу в этом большого греха, зная, как много значения придавал Маяковский «звуковой» стороне своих выступлений. Отсюда и пресловутые «лесенки», исправляющие недочеты слога. По собственным словам Маяковского, такую строку, как «шкурой ревности медведь лежит когтист», только лесенка и спасает.
В том, что заготовку острот Маяковский делал частью своей литературной и общественной деятельности, тоже нет ничего плохого. Заготовка острот была вполне в духе того эпатажа, которым всю жизнь занимался Маяковский. Но записки не были фальшивыми, то есть заготовленными или подобранными заранее. Обывательский интерес столь ограничен, а глупость столь разнообразна, что возможности острить на каждом вечере у Маяковского были почти неограниченны.
Большое количество стихов Маяковского печаталось в профсоюзных журналах — их была тогда бездна, и размешены были они во Дворце труда на Солянке, в бывшем Институте благородных девиц, воспетом Ильфом и Петровым в «12 стульях».
В герое «Гаврилиады» легко узнавался Маяковский, автор профсоюзной халтуры и поэмы, «посвященной некоей Хине Члек», то есть «Лиле Брик».
Читал Маяковский великолепно. Читал обычно только что написанное, только что напечатанное. Но свою «профсоюзную» халтуру не читал никогда…