Шрифт:
Между двух бараков, окружив сани, сгрудились заключенные с лопатами в руках. Чтобы часовые не заметили ничего подозрительного, все они делали вид, будто нагружают сани снегом.
Жумабай быстро лег в сани. Заключенные уже разрыхлили снег заранее и забросали им Жумабая. Сверху положили доску, на нее уселся австриец, и сани тронулись. Внимательно смотрим вслед… Сани благополучно проехали вахту. Чехи у ворот равнодушно посмотрели им вслед. Солдаты открыли ворота. Мы смотрим, сгорая от нетерпения…
Сани выбрались на свободу.
Мы с Абдуллой решили бежать завтра.
Я зашел в барак к больным Баймагамбету и Бакену, напоил их водой. Решил навестить Хафиза и Афанасьева, но Афанасьев уже умер. Умер и Смокотин…
Всю ночь я не мог заснуть… Всю ночь я мечтал. Побывал на родине. Увидел с детства родные степи и горы. Борясь с непогодой, я смело шагал по глубоким снегам. В родном ауле встретила меня мать. С тех пор как я помню себя, я никогда не обнимал и не целовал ее, а сегодня впервые обнял и поцеловал и как ребенок ластился к ней…
Побывал я в грезах и в других аулах, нашел партизанский отряд и вместе с ним сражался против белых, мстил за гибель своих товарищей… Я побывал в Туркестане… Побывал в России. Я побывал всюду, не было на земле места, где бы я не был. Я гонялся за свободой!
Встал я раньше всех, начал выглядывать возчиков снега. Они все не едут. Вскипятил молоко больным. Бакен еле выпил его. Еле движется, еле смотрит. Бессильным голосом попросил меня:
— Дай-ка бумагу и карандаш…
Я выполнил его просьбу. Он попытался что-то написать, но не смог. На глаза его набежали слезы. Я сам еле удержался, чтобы не заплакать.
— Я напишу за тебя, говори. Бакен покачал головой.
— Не надо.
Я долго сидел, погруженный в печальные думы. Вспомнились стихи Некрасова.
Внимая ужасам войны, При каждой новой жертве боя Мне жаль не друга, не жены, Мне жаль не самого героя… Увы! утешится жена, И друга лучший друг забудет; Но где-то есть душа одна — Она до гроба помнить будет! Средь лицемерных наших дел И всякой пошлости, и прозы Один я в мире подсмотрел Святые, искренние слезы — То слезы бедных матерей! Им не забыть своих детей, Погибших на кровавой ниве, Как не поднять плакучей иве Своих поникнувших ветвей…Я мысленно попрощался с больными товарищами и вышел из барака.
Яркое солнце поднялось над лагерем.
Вижу у бараков австрийцев, сани, лошадей и своих товарищей с лопатами. Они плотно окружили сани…
Я быстро ложусь лицом вниз, вытягиваюсь. На меня падают тяжелые комья снега со льдом.
Товарищи быстро забросали меня грязным снегом вперемешку со льдом. Сверху положили доску и на доску сел человек… Он крикнул: «Но!». Сани тронулись. На мою шею, на плечи, на все тело еще сильнее навалилась тяжесть. Она мнет, расплющивает меня. Дышать становится все труднее, но я терплю. Со скрипом отворились широкие ворота лагеря. Сани выехали на свободу.
ПОСЛЕ ПОБЕГА
Не знаю, сколько времени ехали мы по тряской дороге. Капли растаявшего от дыхания снега стекали по моему лицу и шее. Наконец сани остановились. Слышу, как возница не спеша сошел с саней и перевернул их. Я вместе со снегом вывалился на землю. Возница шепотом предупредил: «Лежи, не шевелись!». Возница — пленный австрийский солдат — стал руками счищать с меня комья снега и всякое тряпье, приставшее к одежде, потом, оглядевшись, сел на снег, рядом со мной.
Место, где мы остановились, было свалкой нечистот на восточной окраине Омска, вблизи березовой рощи. Неподалеку жили бедные казахи. На расстоянии окрика изредка проезжали люди на санях, виднелись одинокие прохожие, не обращавшие на нас никакого внимания.
— Ну, а теперь куда тебе? — спросил меня пленный австриец. — Если хочешь в город, то садись, подвезу!
Как будто он случайно подобрал меня на городской свалке. Я забрался в сани, и солдат повез меня. Я недолго раздумывал над тем, к кому сейчас податься. Квартира Мухана находилась поблизости, в восточной части города. За квартал от дома сошел с саней и распрощался с пленным солдатом.
— Прощай, счастливый путь! — С этими словами австриец пожал мне руку и отправился своей дорогой.
Я свернул за угол.
Стоял теплый апрельский день. Таяло, звенела капель, вдоль улиц собирались говорливые ручейки. Пятнами темнели проталины. На мне тупоносые старые солдатские сапоги. Поверх короткой тужурки с пуговицами семинариста я натянул старое казахское меховое полупальто с потертыми рукавами, испачканное в угле и саже. Мое одеяние завершали поношенная шапка-ушанка, шарф и грязная матерчатая опояска. Прежде, когда под конвоем нас выводили в город, я надевал шинель одного татарина-красноармейца и его солдатскую фуражку.