Шрифт:
Нет нужды говорить о том, что это достигается новизной, особенным видением мира. Подчас стихотворение — это палка слепого, которой он ощупывает мир. Общение поэта с читателем в стихотворении это вроде детской игры, когда ищешь спрятанное, а поэт приговаривает: «Тепло. Теплее. Холодно. Горячо!» Не новизна темы делает стихи, а новизна называния, ощущения. Пока будет существовать мир — предметов, ждущих своего имени, будет бесконечно много. В пыли под ногами предметов стиха хватит на жизнь любого. Природа и четыре времени года имеют огромный, бесконечный запас средств, с помощью которых осуществляется общение людей друг с другом в поэзии.
Все это имеет безусловную и вечно плодородную этическую почву. Корень поэзии — в этике, и мне подчас даже кажется, что только хорошие люди могут писать настоящие большие стихи. Имеют право на это. Вернее, иначе: настоящие, большие стихи могут написать только хорошие люди. Когда-то я читал вслух вечерами после трудового дня людям самых разнообразных знаний и профессий, людям, сошедшим с разных ступеней общественной лестницы, читал классиков и все то, что казалось мне в литературе хорошим. Читал, я помню. Толстого, Тургенева, Чехова, Шекспира, Достоевского, Гюго. Читал и другое и я удивлялся вначале, что какие-нибудь патентованные изустные романы — вечный спутник таежной жизни — вроде «Князя Вяземского», отступали, вызывали гораздо меньший интерес и волнение чем, напр., Достоевский и не с его «Записками» — это было бы понятней, а, скажем, с такой вещью, как «Село Степанчиково», и, думая об этих чтениях тогда же, — видел, что большое искусство действует на всех в одном и том же направлении, может быть, с неодинаковой силой понимания и чувствования, но в направлении одном и том же и с теми же самыми границами. И даже склонен я был считать эту всеобщность действия признаком, примером настоящего искусства. Мне не удалось проделать такие же опыты с живописью и музыкой, хотя бы, вероятно, получилось бы вроде того же. А вот со стихами было иначе. И все равно — Пушкин или Лермонтов, Анненский или Некрасов. А Блок совсем не вызывал отклика ни у кого. Этим для меня утвердилась еще одна особенность поэтического творчества — высшей ступени художественного слова. Вам это знакомо, конечно.
«За что же пьют? За четырех хозяек,
За цвет их глаз, за встречи в мясоед,
За то, чтобы поэтом стал прозаик,
И полубогом сделался поэт».[9]
Не в ясности ли тут дело? Или просто в той веревочке, на которой не хотел ходить Щедрин, гордившийся тем редким обстоятельством, что он — беллетрист не написал в жизни ни одной рифмованной строки. (Кстати, именно он наименее чувствует слово русской литературы.) Мне думается — ни в том и ни в другом. Яснее Пушкина, казалось бы, что может быть? Мне думается, что и ясность может быть не всегда, ибо мысль сложнее слова, а чувство сложней мысли. И что такое недомолвка, обмолвка, намек? Тот скачок, который пытается делать поэт от чувств к слову и приводит всегда к некоторому косноязычию поэзии.
Борис Леонидович, наверное, я тут понаписал такого, что Вам давно знакомо и надоело.
Никогда еще по таким вопросам — ненужным, кажется, но в высшей степени мучительным — не приходилось мне писать.
Будьте здоровы, здоровы, самое главное. Берегите себя. Я счастлив и рад до глубины души, что имею возможность писать человеку, стихи которого были душевными вехами в моем скромном пути. Не каждому выпадает такое счастье. Передайте мой горячий привет Вашей жене. Спасибо Вам за Ваше отношение ко мне.
Уважающий Вас, В. Шаламов.
В.Т. Шаламов — Б.Л. Пастернаку
Томтор, 28 марта 1953 г.
Дорогой Борис Леонидович.
Наши расстояния, измеряемые днями, а не верстами, в сложном расчете пешеходно-олене-собачье-конно-автомобильно-самолетного пути подчас преодолевается сюрпризно легко. Если первое Ваше письмо я получил через полгода после написания, то письмо жене попало в мои руки всего через 18 дней.
Мне очень совестно отнимать у Вас время на чтение моих наверняка наивных и неуклюжих рассуждений о стихах. Я бы и не позволил себе этого, если бы не верил Вам, не верил, что Ваше внимание к моим скромным работам вызвано не какими-то другими побуждениями и причинами (лишь косвенно связанными со стихами), как бы эти побуждения ни были благородны и обличали лишний раз качества высочайшей человечности, давно мною ощущенные из Ваших стихов.
Вера в искренность, в критичность Вашего мнения, и вместе с тем вера в себя — вот что дает мне разрешение попытаться выговориться перед человеком, который давно является для меня образцом творческой жизни, образцом поэтических исканий.
Я не умею писать писем, да и не только писем. Всякий раз после кажется, что написал не то, не главное, написал не так, плохо. Это и в письмах, и в стихах, и в рассказах, которые я пробовал писать.
Я плохо знаком, почти незнаком с литературной терминологией и зачастую сам для себя придумываю определения и без них потом не могу обойтись. Перед Вами заранее прошу прощения, если определение не представит для Вас ничего нового. Собственно, суть дела не в новом, не в старом — просто, верно ли понято, ощущено то главное, специфическое, чем красна поэзия. Статья Цветаевой о Ваших работах мне не очень понравилась. Она весьма меня интересовала, как работа поэта о поэте, творца о творце. Я глубоко убежден, что ощутить, оценить (в деталях) поэта может только другой поэт, подобно тому, как столяр-краснодеревец может и завидовать, и поучиться, и понять «секреты» другого мастера, когда судит о его работах. Подобно тому, как живописец видит и понимает, какой сложности творческий процесс прошел его сосед, работая над картиной — по иногда даже беглому взгляду на результат. Это понимание дается обмолвками, намеками, догадками, подчас несвязно выраженными, но, угаданное, оно понятно художнику и им объяснено.
В этом отношении, конечно, в статье много интересного, замеченного верно и тонко. Но при всем моем уважении к поэтическим работам Цветаевой,[10] восхищении ее стихами (я, правда, кроме «Верст» знаю лишь несколько ее замечательных стихотворений) — эта ее статья не понравилась мне своей манерностью, нарочитостью примеров, притянутых за волосы, прямых передержек, лишь бы иллюстрировать предвзятый тезис о сходстве или контрасте двух поэтов. Между прочим, упущена или обойдена весьма характерная общность Вас и М. — ни одно стихотворение не стало песней, не положено на музыку («Возьмем винтовки новые» — нельзя считать за песню) или объяснения не найдено. А объяснение этому есть (в природе дарования), почему Ваши стихи, стихи человека, близкого музыке больше, чем кто-либо из поэтов, — не «музыкальны»? Штука в том, что их музыка — она есть, но она сложнее песенной музыки (кроме других качеств, затрудняющих переход в песню). Пастернак может вдохновить музыканта, подтолкнуть его на ощущение, творчески обогатить душу композитора — но дать ему слова для романса или песни — это, конечно, чепуха. Почему Пастернак понимается кусками, кусками даже строф, а чувствуется стихотворениями, книгами?
Потому, что Ваши стихи — это дневник человека. Все, все так:
«Опять Шопен не ищет выгод
Но, окрыляясь на лету,
Он сам прокладывает, выход
Из вероятья в правоту».[11]
«Мир, как дом, сняла, заселила
Корабли за собой сожгла»
и т. д. и т. п.
Я убежден, что Вы не вели и не ведете дневника. Стихи — Ваши книги — дневник Ваш.
Задача поэзии — это нравственное совершенствование человека — та, та самая задача, которая стоит в программе всех социальных учений, спокон веков лежит в основе всех наук и всех религий. Никакой другой задачи ни у каких поэтов, хотя бы и Биллонов[12] — нет. Тем более что негативный нравственный результат начала работы по улучшению человеческой породы с улучшения материальных условий без предварительного внедрения общечеловеческой морали — очевиден. Пусть это называется толстовщиной, гандизмом. Ярлыков можно давать каких угодно — это так тем не менее.