Шрифт:
Он – с ввалившимися, неподвижными глазами. У нее, вместо золотистого ореола волос, – слежавшаяся собачья шерсть. И ненавидящие, злобные друг к другу лица.
– Екатерина Ивановна! Объясните вы ей, пожалуйста: ведь можно кормить маленьких цыплят пшенною крупою, не варя ее.
– По-моему, можно. Я просто крупою кормила.
– Вот видишь. И так погибаем от работы, а она: нет, это вредно для цыплят, нужно им варить кашу!
Катя пошла на деревню отыскать Капралова, и еще – купить чего-нибудь съестного для своих. Ее удивило: повсюду на крестьянских дворах клубился черный дым, слышался визг свиней, алели кровавые туши. Встретилась ей Уляша. Чудесные, светлые глаза и застенчивая улыбка на хищных губах. Катя спросила:
– Что это, праздник какой скоро, что ли? Почему везде свиней колют?
– Нет, праздника нету. А только… Слышно, по одной свинье позволят держать каждому, остатних будут отбирать.
– Так вы всех лишних спешите зарезать!
– Ну да!
– Это к лету-то! Кто же летом свиней колет? – Катя засмеялась. – Ну, что, Уляша, нравится вам большевизм?
Уляша застенчиво улыбнулась и взглянула в сторону.
– Нет. Что же это делают! Кому охота работать, если все отбирают. Цену объявляют пустяковую, "по твердой цене", и все верно лишнее отдай им. Вино забрали, уж не знаем, работать ли виноградники, или бросить. Люди все время в разгоне по нарядам, а нужно сено возить.
– Зато земля теперь ваша. И вещи у дачников для вас отбирают.
– Вещи – что! Их и купить можно. А за землю мы Бреверну не так уж много платили. И в городе хорошо торговали. А теперь торговлю прекратили… Только и ждем, что авось прогонют их.
Катя хохотала.
– Нет, продажного ничего нету.
– Ну, брынзы, может быть, муки? Хоть сала, – ведь вот, вы свинью колете.
– А на что нам деньги? Ничего на них не купишь. Да и не надобно нам. Все теперь есть. Это раньше было: вы ели, а мы смотрели. А теперь мы будем есть, а вы – посмотрите. Хе-хе-хе!
– Вот так – шоссе идет, а так, на горке, хата стоит. В отдельности от хуторков. И все люди, что в хате жили, от тихва перемерли. Не знаю, дезинфекцию сделали ли, нет ли. Хату на замок заперли, запечатали. Шел ночью прохожий один, видит, – огонек. Подошел к хате. В окошке лампа горит. Постучался, не отвечают. На двери замок висит, печать. Подивился он. Дело летнее, переночевал на воле. Утром зашел в хуторки. Его там угостили, а, может, по нынешнему времени, и за деньги купил, – уж не могу сказать. Поел. Спрашивает: "Кто это там на горке живет?" – Никого нету, пустая хата. – "Как так пустая? Там огонь горел".
Стали мужики вспоминать, – верно, по ночам огонь горит. Оказался тут камманист один. Винтовку взял, наган, влез в окошко и в печку спрятался. Думали, – не зеленые ли по ночам собираются?
Только полночь пробило, вдруг лампа на столе сама собою зажглась. Сидят два старичка и разговаривают. Один, – борода длинная, как полагается: саваофская; у другого кучерявенькая. Сидят и разговаривают, – вообще, значит, разговаривают о жизни, об ее продолжении. Один говорит: "Нет, Никола, не хватает терпения моего. Всех хочу уничтожить". А другой ему: "Подожди, потерпи еще немножко. Может, переменится все, одумаются люди, получше станут. Тихомирье придет".
Ну, на этом и сговорились. Первый и говорит, головы не поворачивая: "Михаил, вылезай!"
А камманиста Михаилом звали. Притулился он в печке, думает, – не к нему. А старичок опять: "Вылезай, Михаил, мы ведь знаем, что ты в печке".
Нечего делать, вылез.
– Вот. Будешь ты тут стоять, пока не придет изменение.
И врос он в землю по пояс.
Утром другие камманисты пришли, стали откапывать. Никакая кирка не берет. Так до сих пор и стоит середь хаты, в земле по пояс. Комиссия приезжала из Симферополя, опять откапывали, думали, – не белогвардейская ли пропаганда. Ничего подобного. Все записали, как было, Ленину послали телеграмму.
Под ярким солнцем над бывшей кофейнею Аврамиди развевался новенький красный флаг и желтела вывеска! "Рабоче-крестьянский клуб". В раскрытые окна несся громкий голос оратора.
Катя зашла. За стойкою с огромным обзеленевшим самоваром грустно стоял бывший владелец кофейни, толстый грек Аврамиди. Было много болгар. Они сидели на скамейках у стен и за столиками, молча слушали. Перед стойкою к ним держал речь приземистый человек с кривыми ногами, в защитной куртке. Глаза у него были выпученные, зубы темные и кривые. Питомец темных подвалов, не знавший в детстве ни солнца, ни чистого воздуха.
– Товарищи! Вы должны понимать, что теперь у нас социализм, все должны помогать друг другу. Вы вот говорите: мануфактуры нету, струменту нету. Как же рабочий может работать, как он может заготовлять вам товар, ежели у него нет хлеба? Вы должны доставлять им хлеб, чтоб учредилось братство трудящихся. Вы – им, они – вам. Вам добыли землю, мы прогнали помещиков и отдали вам…
Он говорил громким, привычным к речам голосом, все время делал по два шага то в одну сторону, то в другую и махал кулаком, как будто вколачивал гвозди.