Шрифт:
Некоторые его очерки, появлявшиеся один за другим в эмигрантских газетах в 1924—1928 годах, вошли в книгу целиком, другие совсем не включены, иные представлены лишь частично и в своем первоначальном виде остаются по сей день неизвестными. В одном из этих мало известных эссе есть главка, которая проясняет эпиграф к «Петербургским зимам» и вместе с тем их замысел в целом. «Когда я слышу о гнете, который теперь испытывают писатели в советской России – я удивляюсь, – писал он через десять лет после Октябрьской революции в очерке «Невский проспект». — Не тому, разумеется, что гнет существует. Нет, другому. Тому, что мы его не ощущали. Мы – это те, кто прожил в Петербурге до 1922 года. Этот год был “поворотным". Весной 1922 года литературная жизнь Петербурга текла так, как она сложилась за пять лет до революции. Действовали Дома Литераторов и Искусства, действовали издательства настолько независимые, что не боялись издавать сейчас же после казни Гумилёва его книги, и я, редактировавший эти книги, не считал особой смелостью со своей стороны, что к книгам этим приложены мои статьи с восторженной оценкой и стихов и личности только что расстрелянного "белогвардейца"… До 1922 года, когда всё как-то разом кончилось… когда одних выслали, другие один за другим стали хлопотать о заграничном паспорте "на три месяца", — в Петербурге шла та же своеобразная литературная жизнь, о которой вспоминают теперь с волнением и грустью, от которой осталось ощущение — нет, не гнета, напротив, какой-то "астральной свободы"».
К осени 1922-го этой свободе пришел конец и Г. Иванов стал хлопотать о заграничном паспорте. Необходимо было запастись поручительством какого-нибудь коммуниста или даже двух: «И тут — может, в этом и есть объяснение странного чувства свободы, которое сохранилось у нас от пяти лет жизни в советском Петербурге, — оказалось, что ни у меня, ни у моих друзей нет ни одного большевика, к которому можно было с такой просьбой обратиться».
Чем исчерпаннее у человека запас будущего, тем чаще он окунается в свое прошлое. Георгий Иванов — не исключение. Он писал воспоминания, как и другие русские писатели-парижане, спутники его жизни — Одоевцева, Ходасевич, Маковский, Бунин, Зайцев, Вейдле, Бахрах, Гиппиус, Терапиано, Дон Аминадо, Померанцев, Яновский, Берберова. Каждый из них пришел к работе над воспоминаниями далеко не в молодом возрасте, чаще всего в конце странствия земного. В этом отношении «Петербургские зимы» — редкое исключение. Ведь воспоминания Г. Иванова выпустили в свет, когда автору шел от рождения тридцать четвертый год. Казалось бы, несколько преждевременно, как я уже говорил, для ретроспективного жанра. Но начало положено и того раньше — когда не исполнилось ему и тридцати. И еще отличие: ни одна эмигрантская мемуарная книга не вызвала столько упреков в адрес автора, сколько вызвали «Петербургские зимы» — ни спорные «Воспоминания» Бунина, ни злые «Поля Елисейские» Яновского, ни «Курсив мой» Нины Берберовой, в котором прослеживаются две цели – апология и сведение счетов со многими, включая Бунина и Георгия Иванова.
Помню разговор с Ниной Берберовой летом 1974 года в пустой аудитории Колумбийского университета в Нью-Йорке. Как только я завел речь о Георгии Иванове, она взглянула на меня с холодным любопытством и тема оказалась исчерпанной. Позже, читая ее «Курсив мой», я понял, насколько не любила она Георгия Иванова. И об этом знал Г.Иванов, что и отметил в письме Берберовой от 31 октября 1950 года: «Человечески я Вам ”законно неприятен”, говоря мягко». И в том же письме еще одно примечательное место: «Чего там ломаться, Вы, любя мои стихи (что мне очень дорого), считали меня большой сволочью».
В своем «Курсиве» Берберова писала, что еще в 1920-х годах Георгий Иванов «объявил» ей, что «в его ”Петербургских зимах” семьдесят пять процентов выдумки и двадцать пять – правды». Эти слова напечатаны в книге в разрядку, и столь усиленное подчеркивание меня сначала озадачило.
Все же «Зимы» прочитывали от корки до корки с живым интересом и перечитывают теперь. Я не знаю ни одного случая, когда начавший читать не дочитал бы книгу до конца. «"Зимы" возбудили значительный интерес как своим материалом, так и живым слогом, пропитанным юмором», — писал по выходе в свет «Петербургских зим» эмигрантский критик. Поэт Игорь Чиннов, которого Георгий Иванов фактически открыл и ввел в круг сотрудников «Чисел», с благодарностью называл стихи Г. Иванова «прекрасными», но «Петербургские зимы» считал «недостоверными воспоминаниями». «Если бы Вы знали, — писала Марина Цветаева редактору «Современных записок», — как цинически врет Георгий Иванов в своих "воспоминаниях", все искажая!»
Упреки в недостоверности продолжались и после смерти Георгия Иванова. Вот отзыв о нем Юрия Иваска, столь высоко ставившего его поэзию: «Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Цветаева. Это последние большие русские поэты. Некоторые добавляют еще трех. Но Ходасевичу мешал скепсис, Гумилёву — наивность, а Маяковскому — политика. Я назвал бы пятого — Георгия Иванова, с чем не согласились бы ни Ахматова, ни Цветаева. Обе они не прощали ему воспоминаний "Петербургские зимы". Там действительно много “романсировано"».
В какой мере эти нарекания состоятельны, а упреки справедливы? Интересен отзыв Ирины Одоевцевой, в чьем присутствии и создавалась эта замечательная книга: «Я считаю, что она восхитительно передает общую атмосферу того времени, не очень считаясь с реальностью. Это произведение творческое, литературное и на точность оно не претендует, по-моему, его вообще неверно относят к мемуарам».
Много лет назад я назвал их «беллетризованными мемуарами». Определение закрепилось, им пользовались в статьях о Георгии Иванове. Следует ли различать правду факта и художественную правду, то есть в конечном счете право на литературный вымысел? И все же в «Петербургских зимах» не двадцать пять процентов правды, как говорила Н. Берберова, приписав эти слова Г. Иванову, но большинство описаний правдивы и основаны на фактах.
Вот, к примеру, Георгий Иванов пишет об эгофутуристе Игнатьеве: «Этот Игнатьев, на вид нормальнейший из людей — кругло – и краснощекий, типичный купчик средней руки, очень страшно погиб. На другой день после своей свадьбы, вернувшись с родственных визитов, он среди белого дня набросился на жену с бритвой. Ей удалось вырваться. Тогда он зарезался сам». Сравним с записной книжкой Блока, которого никто никогда не заподозрил в неправдивости: «Люба принесла известие из студии, что директор "Петербургского глашатая" бедный Игнатьев хотел зарезать свою жену и зарезался сам».
Или возьмем в «Зимах» портрет Николая Клюева, стихи которого Георгий Иванов ценил, а их автора называл «настоящим поэтом»: «Клюев спешно обдергивает у зеркала в распорядительской поддевку и поправляет пятна румян на щеках… Морщинки вокруг умных, холодных глаз сами собой расплываются в деланную сладкую, глуповатую улыбочку». А вот как пишет о нем 26 июня 1920 года близко знавший его Сергей Есенин: «Клюев хитрый, как лисица… Очень похож на свои стихи, такой же корявый, неряшливый, простой по виду, а внутри — черт».