Шрифт:
Достаточно один раз посмотреть на Бегемота, чтоб сказать: это животное страха не ведает.
И с ним хорошо мечтать.
О том, что пойдем туда, сделаем то, заработаем кучу денег и станем знаменитыми до боли в чреслах.
У вас никогда не болели чресла от того, что вы знамениты?
Еще будут болеть.
И главное, мечты – все без конца и без края.
И одна мечта порождает другую, другая – третью, третья ловит за хвост четвертую, та – крепко держит пятую, пятая – шестую…
И взгляд твой затуманивается, увлажняется от предвкушений, и возникают видения, и ты, увлекаемый ими, идешь, идешь простой, как ромашка, не ведая стыда…
Кстати, небольшое, но лирическое отступление о военном стыде.
Военный стыд – это как что?
Военный стыд как философская категория – это как то, чего нет и никогда не было.
Потому что стыд как чувство нуждается прежде всего в прививке, а у нас даже то место, на которое нужно прививать, отсутствует, не предусмотрено.
Так что мы, уволившись в запас, все делаем без стыда: воруем. – торгуем. – обмениваем. – продаем.
В те времена вся страна продавала «КамАЗы».
И мы с Бегемотом, временно оставив в покое кроликов и фаянс, ринулись продавать «КамАЗы».
Я даже знал их названия и номера.
Бегемот звонил по ночам мне, а я. – Бегемоту, и вместе мы звонили еще куда-то, все время в разные места, продираясь сквозь чащу посредников, плотным войлоком окутавших страну, щедро раздавая по три процента направо, налево, тут же входя в долю и обещая еще.
Можно было видеть людей, которые ходили и шептали: «Три процента, три процента… полпроцента…» – и мы с Бегемотом ходили среди них.
И у всех была одна улыбка.
И у всех было одно выражение лица: будто безжизненной, красной пустыней встает огромное желтое солнце, и вокруг оживает красота, а ты издали наблюдаешь эту красоту.
Это было глубокое поражение психики.
И в груди от этого поражения становилось тепло и уютно, там-то и возникало то нечто, что сообщало душе толчок, с помощью которого можно было преодолеть расстояние между мечтами, если они отстояли друг от друга далеко.
Мы входили с Бегемотом в квартиру, хозяина которой то ли убили, то ли уморили огромным количеством спирта; мы входили, аккуратненько, чтоб не замараться, толкнув дверь, когда-то обитую чем-то издали напоминающим кожу, а теперь – со следами зубов существа мелкого, но ужасно кусачего, и попадали на кухню, где, похоже, кормилось сразу несколько дремучих бродяг, и путь наш был отмечен скелетами селедок.
И можно было обойти всю квартиру по кругу, потому что так соединялись все комнаты, и выйти через унитаз, потому что он стоял на дороге последним.
Просто стоял, не подсоединенный ни к чему, потому что это был чешский унитаз, а все остальное было советским и давно сгнило.
Там, в одной из комнат, распяленный на лавке, все время спал какой-то шофер, а рядом стоял недавно распакованный компьютер, который был связан со всеми камазодержателями, а в другой комнате сидел человек, который, в зависимости от условий, то скупал «КамАЗы», то продавал, а в промежутках он пытался продать, еще не купив, и еще ему нужны были холодильники «Цусима», которые только что разгрузились во Владивостоке и которые он брал за любые деньги, но в пределах разумного.
– У вас никого нет во Владивостокском порту? – спросил он нас, даже не поинтересовавшись, откуда мы возникли.
– У нас есть все во Владивостокском порту, – сказал Бегемот, и я посмотрел на него с уважением.
– Но нужны гарантии.
– У нас есть гарантии.
Меня всегда восхищала способность Бегемота сначала сказать: «Да! Я это могу с гарантией!» – а потом, уже не торопясь, без суеты, часа полтора осознавать, что же он такого наобещал.
Но, слава Богу, русский бизнес в те времена отличало то, что на следующий день после сделки, пусть даже она была оформлена документально, можно было не водиться с этим человеком вовсе, ничего из обещанного ему не поставлять, все порвать, затереть и забыть, потому что прежде всего он о тебе забыл, запамятовал, и ему с самого начала нужно было все объяснять.
А еще он мог сам назначить встречу, но накануне у него был тяжелый день, в конце которого он сходил в баню, напился, кинулся в прорубь и всплыл уже с амнезией, в ходе которой он помнил только слово «мама» (или «мать»), и теперь, когда ты пришел, у них кутерьма, потому что с платежками нужно ехать в банк, а на них нужна подпись, которую он не может теперь даже подделать, просто забыл, как он расписывается, и печать, которую он в проруби потерял, хотя перед этим он надел ее на шею, чтоб потом куда-нибудь не задевать.