Шрифт:
— …Из тех, кто меня не любит, я делаю игрушки, — сказала девушка с густой жесткой копной на голове. Она расстегнула две верхние пуговицы джинсового комбинезона и поменяла скрещенные одна на другой ноги.
— А кто тебя не любит? — безучастно-вежливо откликнулся сидящий рядом — непрестанно помаргивающий, белобрысый.
Девушка кивнула на длинного бородача в кожаной куртке.
— Раз он танцует с… этой. И теперь он, знаешь, кто? Веселая желтая такая обезьянка на ниточке. Из тех, что вешают над ветровым стеклом.
Сосед надул щеки и оценивающе осмотрел сомнамбулически плывущего в танце мужчину.
— Томно они танцуют, правда? — спросила девушка. — Томно, развязно и… ласково.
— Ты бы хотела, чтобы они танцевали сурово?
— Я бы хотела… — она прищурилась, размышляя. — Действительно, чего бы я хотела? Наверное, чтобы он развинтился окончательно, распался по всем своим шарнирам и винтикам. А она чтобы подбирала их с полу, роняя, не в силах собрать…
Агни сидела на диване между моргающим белобрысым и оживленно спорящими молодыми людьми. Поглаживала ладонью стакан с сухим вином. Она не умела вовлекаться в незнакомую компанию и всюду, где собиралось больше трех человек, оставалась сторонним наблюдателем, чужой. Неслышной девушкой с угрюмым взглядом, потягивающей маленькими глотками вино,
Можно было наблюдать за всеми. А можно, наоборот, отключиться. Раствориться. Для этого нужно выпить побольше…
«…Расту, проникаю, всеохватываю, мне уже себя не видно… Освобождение от груза своего „я“ — парящая легкость и всеведение… Обязательно надо записать. Впрочем, что-то подобное уже написано. Сто раз написано. И что за странная напасть — эти духовные дети! Он мой, мой ребенок, есть тьма доказательств, что я его выносила, но кто-то до меня уже родил похожего — и все. Мой, выношенный, не нужен и как бы не существует».
Худой, неврастеничного вида юноша, забившись в угол дивана, противостоял религиозному натиску собеседника. «Нет, нет, — смущенно, но стойко сопротивлялся он, — я не могу представить себя сотворенным кем-то. Не могу допустить, чтобы какое-то существо в масштабах мироздания было больше и выше меня. Никого нет и не может быть выше. Это гордость разумного существа». — «Это гордыня, — понимающе кивал собеседник, сочувственно обкусывая заусенцы. — Ты в когтях дьявола».
— По одному из древних дикарских верований, — значительно произнесла девушка с копной жестких волос, погладив по виску своего соседа, — блеск звезды, в которую переселяется душа после смерти, состоит из блеска глаз съеденных за жизнь людей…
Валера, покачиваясь в такт музыке, добрался до стола и сооружал себе многоярусный бутерброд из всего, что там было: шпротин, яичницы, селедки, сыра «чеддер»… Сооружение рушилось, ломти соскальзывали на скатерть. Он подмигнул ей.
Валера был детский писатель. Крохотные сказки на полстранички: «О жабе, которая смеялась», «О древоточцах», «О рыбьем жире», рассказы, очерки из пионерской жизни… До знакомства с ним Агни сказок не писала, только стихи.
Когда собственных «сказок» набралась целая горстка, Агни показала их Валере. Валера похвалил, даже вспомнил какой-то японский термин, которым можно их обозначить, но тут же забыл об этом и никогда больше к вопросу о ее творчестве не возвращался. Агни обиделась. При случае она вспомнила ему историю с Ахматовой и Гумилевым. Они еще были женаты, и Ахматова только-только стала приобретать известность как поэтесса. Когда кто-нибудь хвалил Гумилеву стихи жены, он с ледяной вежливостью благодарил и добавлял: «О да, моя жена и по канве прекрасно вышивает». Валера обиделся и сказал, что дело не в этом, что просто ему никак не везет на женщин, которые бы понимали, что быть подругой поэта — настоящей подругой! — само по себе очень немало и весьма достойно (видимо, случай Булгакова и Елены Сергеевны — редкое, счастливое исключение), — а все стремятся самовыразиться, нацарапать на стеклах вечности пусть хиленькое, но свое. Агни обиделась еще раз: «Я согласна быть подругой поэта, но Поэта! — с большой буквы», — после чего они не встречались с полмесяца.
Бог создал людей и много всякого прочего помимо них.
Людей он одарил способностью, подобно ему, создавать.
Люди, от нечего делать, придумали много забавных, красивых, вредных и острых игрушек.
Любимая их игрушка называлась «смысл». Они носились с ней всегда и всюду и жить без нее не могли.
Если они случайно теряли ее, принимались верещать и метаться и успокаивались, только когда «смысл» находился.
Бог глядел на все это снисходительно, прищуренным, теплым глазом. Он продолжал улыбаться, даже когда игрушкой по имени «смысл» люди тыкали, словно огромной указкой, в небо или размахивали взад-вперед, разгоняя облака, и торжествующе кричали: «Там никого нет!!!»
Они так радовались и кричали, что чувствовали себя как маленькие сильные боги.
А тех, кто не играл в эту игрушку, кто сидел в уголке, трепетал и молился, Бог вообще не уважал.
Он не любил робких, а любил веселых и наглых.
— Кем бы я ощутил себя в жизненном бульоне? — переспросил Валера. Его окружало три-четыре человека. Его всегда кто-то окружал. Или он прилеплялся к кому-то. — Ну, на мясо я не претендую. Пожалуй, пряности. Придающие всему терпкость и остроту…
Агни прикинула, что бы она ответила на подобный вопрос. Камушек! Такой маленький камушек в кипящем бульоне. Не разваривающийся, несъедобный. Грозящий сломать зуб! Ответ был хороший, но ее никто не спросил, и он вхолостую протанцовывал в голове.
Камушек не желал вариться в хмельном бульоне вечеринки, и уделом его было молчание.
Валеру зацепила за рукав отточенным маникюром очень высокая особа с открытой спиной и плечами. Агни прислушалась: ворох слов в непонятных, диковинных сцеплениях между собой. Одна строчка вырвалась из всех, задержалась в сознании: «Стою столбом, пуская пыль в глаза…» Графоманка? А может, у человека свой, непонятный для окружающих язык, личностный, своекровный?..
Валера слушал, ласково соучаствуя лицом.