Шрифт:
Взяв ведра и коромысло, отправился Холюша за водой, скотину поить. Коз с овечками да телку с бычком он холодной поил, для Зорьки готовил теплое пойло, отрубей ей намешивал.
Из всей животины, что на подворье стояла, Зорька была самой родной, к тому же скоро должна была телиться. Корова жила у Холюши десятый год и еще помнила мать. Но доил ее и ходил за ней всегда Холюша. На плетневом колу коровьего база висела скамейка, на нее садился под Зорьку Холюша, отставляя в сторону деревяшку. На боку у Зорьки была проплешина. Это Холюша при дойке упирался в бок головой, чтобы ловчее сиськи тягать.
Корова была большая, по масти бело-пегая. Такие вот бело-пегие коровы жили у Холюши всегда. И всех звали Зорьками. Славились они на всю округу ведерными надоями, потому что вели свой род от далекой легендарной Звезды Митрони Бочкарева из Назмищи. У Митрониной Звезды была большая, во весь лоб, белая пежина, такие же «чулочки» и хвост. Звезда жила давно, очень давно. Но от плоти ее шли по округе добрые коровки, удоистые, едовые.
Нынешняя Зорька в свой род удалась. И, меняя старых коров или неудоистых, люди старались от Зорьки получить племя. И Холюшина корова, словно на заказ, все годы телилась бело-пежистыми телочками. Всем людям Зорька угождала, а до хозяина дело дошло – подвела. Как ни хороша была корова, но годы свои выживала, и пора было ее менять. Но, словно оттягивая свой неизбежный конец, в последние разы Зорька принесла бычка и телочку, правда, вовсе не ту, какую нужно было, а красную, в быка. И Холюша тревожился. Скрепя сердце красную телочку он оставил, хотя знал, что такого молока, как у матери, от нее не видать: и молочная жила плохая, и ребра частые, и хвост короткий.
И теперь, пока Зорька, сунув морду в ведро, тянула в себя пойло, Холюша ее уговаривал:
– Ты уж не подведи. Чужим людям угождала, телочек приносила, а своему родному не схотела. Другой год уж жду. А переводить тебя все одно надо. Куды денешься, жизня… Матеря вон померла. Сколько уж лежит… Я тоже не вечный. Тоже скоро туды. В ту имению, на бугор… А куда денешься. Положено. Ныне вон ночью, не слыхала, за мной приезжали. Може, по мою душу. А чего, много ли надо? Чекалдыкнут – и конец.
С утробным звуком Зорька дотянула из ведра последнюю жижу, подняла голову, скосив на Холюшу черный глаз с синеватым белком. Подрагивали белесые реснички. Она, казалось, все понимала. А Холюша точно знал, понимала. Он начал почесывать ее. Зорька втянула шею, прижмурилась.
– Я на тебя с надёжей. А уж ныне не принесешь, придется Краснуху оставлять. А нежелательно. Не будет у нее молока. По всему видать. В ум не возьму, почему ты кого нужно перестала носить. Либо устарела? Не перебарывает твое нутрё против бугая. Вон он какой, черт здоровучий…
2
А в ту пору, когда Холюша возле коровы толокся, шел к нему гость. Шел и матерился. И был тот гость не кто иной, как Митька, колхозный электрик и пьяница. Шел Митька по дороге и в голос Холюшу материл и жену свою Клавдию. Речь его была длинная и для постороннего не совсем понятная. Хотя объяснялось все довольно просто.
Была у Митьки дочь, он ее очень любил. Сейчас дочка в городе, в техникуме училась. Подходили каникулы, и выпадала ей возможность поехать в Москву, на экскурсию. Но нужно было доплатить тридцать рублей, остальные профсоюз давал. Да и с собой на всякий случай деньжонок взять. В общем, нужна была сотня. Митькина жена. Клавдия, жадная была – отказывать не отказывала, а руками всплескивала и слезливо кудахтала:
– Да где же ее взять, такую копеечку. Новыми сто рублей, Господи прости… Теми-то тыща… А у меня шесть рублей осталось…
– С книжки сыми, – советовал Митька. – Нечего жмотничать.
– Тебе бы только сымать… Легкая рука… Класть тебя нету. Ты только к Максимову на прилавок кладешь. Вот оттуда поди и сыми. Там много наложено.
Клавдия скорей бы повесилась, чем с книжки на такое дело сняла. Но была она все же матерью и потому решила денег занять. Тем более два готовых пуховых платка у нее лежали, базарного дня дожидаясь.
Мыкнулась Клавдия в один дом – отказали, и в другом не нашлось. Не держали люди при себе больших денег. Лишние старались на книжки класть. Походила, походила Клавдия и плюнула. «Иди к Холюше, – сказала мужу. – Раз ты такой желанный, иди и кланяйся. А я в его корсачиную нору не пойду. Я еще при живой матери случаем зашла, так досе дурнит».
У Холюши деньги водились. Всякий на хуторе знал, да и по всей округе, что на книжке у него большие тысячи лежат. Ведь продавал он по осени уток, гусей, кур, а теперь и индюшек. Машинами на базар вывозил. Бычков хороших выкармливал, кабанов, овечек. А по скольку пуху начесывал! Так что деньгам Холюшиным люди и счет потеряли.
Держал он денежки и при себе, в доме. На хлеб да на бутылку взаймы не давал, но когда для дела нужна была круглая копеечка и негде ее взять – шли к Холюше. Он не отказывал. Правда, не в одночас давал. Прежде долго жаловался на горевское житье, на тяжкие труды свои, на бессовестного Кольку Калмыкова, который взял пятьдесят рублей, а потом год целый отдавал. К тому же, величать нужно было Холюшу в такие минуты Халамеем Максимовичем.
А Митьке выбирать было не из чего, дочку он очень жалел. Пришлось собираться. Хотел по дороге в магазин завернуть, к Максимову, остаканиться, да побоялся. С пьяного языка всякое может сверзнуться.