Шрифт:
Потом они зачем-то пили чай, потом она спросила Таню, кого та больше любит, Достоевского или Толстого, Таня бодро ответила, разумеется, Достоевского, кто же сейчас любит Толстого, это же несовременно, словом, порола какую-то принятую у них в компании в то время чушь. Нина Александровна вздохнула: «А я верна Толстому, он меня поддерживает. Когда объявили о начале последней войны, я ушла к себе и весь день читала «Войну и мир», муж сердился, дочь, Валина мать, на меня кричала, а я не вышла из своей комнаты до тех пор, пока не перечитала всю линию 1812 года...»
Незаметно они засиделись до четырех утра. «Ну-ну, — сказала Нина Александровна и похлопала Таню по руке невесомой ладошкой, — я-то мало сплю, а вам с дороги трудно, наверное. Но ничего, я вам рада, — тут она сделала паузу и улыбнулась, — и я вам сочувствую, быть женой непросто, вообще жить вместе с кем-то непросто, даже если это душевно близкий человек, а мой внук... — Она задумалась, маленькая фигурка в кресле, в темноте похожая на девочку. — Впрочем, нет, не знаю, не доживу. Интересно, куда уйдет то, что в вас заложено, в моего внука, в его детей?» — Она размышляла вслух, забывшись, как это бывает с одинокими старыми людьми, но не была жалка Тане в эту минуту. Жалкой, неотесанной, неповоротливо-тяжелой казалась себе сама Таня, со своей короткой, только что вошедшей в моду химической завивкой, ярко-голубой открытой блузкой и тугими, неуместно здоровыми, загорелыми руками.
...Таня запомнила этот вечер надолго, и, странное дело, муж в ее воспоминаниях не присутствовал, словно не он вовсе был внуком удивительной Нины Александровны. И тут тоже, скорей всего, Таня была к Денисову несправедлива.
Глядя сейчас на тетю Капу, Таня вспоминала покойную Нину Александровну.
— Правда, они стали похожи? — прошептала она Денисову.
Он сразу понял и благодарно закивал.
...Смерть бабушки он пережил неожиданно тяжело, особенно же был удручен тем, что после ее кончины на его имя осталась довольно значительная сумма денег — на них-то он и купил машину. «Неужели она экономила специально для нас? — без конца спрашивал он Таню. — У нее же всегда было мало денег, это мы, мать и я, должны были ей помогать, но она всегда отказывалась». — «Ей не нужны были деньги, понимаешь?» — утешала его Таня. «Не понимаю», — искренне отвечал Денисов...
И у тети Капы было теперь мало денег, но они ей, в отличие от Нины Александровны, всегда были нужны — цветы, конфеты, приехать на такси, подарить дорогой подарок, вообще чувствовать себя свободной. И потому до самых последних лет тетя Капа давала уроки музыки, ездила в разные концы города, в разные «семейства», как она говорила. И вот физические силы убывали, трудно стало рассчитывать их по часам, и денег не стало тоже, тех, к которым она привыкла. Таня понемногу помогала ей, и тетя Капа брала, не жеманясь, не отказываясь, не благодаря униженно, — просто и естественно, как принимают помощь от близких людей.
Вокруг, за столом, продолжались воспоминания.
— А помнишь зеленую дорожку? Так мы называли тропинку в парк?
— А круг?
— А наши кинушки? Сейчас слова-то такого никто не знает, самое жуткое вероломство — разорить чужую кинушку.
— А колунчики? Сколько у нас было колунчиков? Десять? Я недавно ребятам своим рассказывала, как мы крючками железными, колунчиками, щепки выковыривали из земли для растопки. Если щепки были сухие, нас хвалили, ребята мои никак не могли понять, за что.
— Соня, а помнишь, у нас был поросенок, он бегал по квартире.
— А жил на балконе.
— Федька его звали.
— А потом дядя Вася Зеленко построил для него сарай.
— В московской квартире жил поросенок, подумать только, да, Любочка?
— Что вы у меня-то спрашиваете? Я после войны родилась.
— А сами-то какие были! Бегали босиком по лужам, чумазые, грязные. И никто нас не ругал.
— Сейчас бы наши дети попробовали, да, Сонь!
— А ложки самодельные алюминиевые, дядя Вася для нас на заводе сделал, на каждой имя написано — «Света», «Соня», «Таня».
— Ложки-то ни у кого не сохранилось?
— А помнишь, ложки разложим, тарелки расставим, картошка да огурцы, Вовка зайдет, руками разведет и скажет: «Хоть угощение бедное, а сервировка царская».
— Вовка молодец, уже полковник.
— Вовка с детства был целеустремленный. А все говорили, филевская шпана — вся наша шпана в люди вышла. Колька-то вон сидит, не скажешь, что физик по частицам.
— Что вы, девочки, не скажешь, я как медработник могу подтвердить, Колька выглядит как облученный. Я ему намекаю: ты бы, мол, Коля, здоровье поберег. А он смеется: спасибо, Софья, за совет, поздно уже. И что он в физику подался, до сих пор не пойму.
— А помните, как во время бомбежек тетя Капа диафильмы показывала, соберет нас на кухне, рассадит по табуреткам и давай «Гуси-лебеди» крутить, и голос все повышает...
— А почему она нас в бомбоубежище не водила?
— Там вначале вода стояла, черная такая, страшная.
— А помните, взрослые пилят дрова на кухне, а Томка спрашивает: «Кто войну начал?» — «Гитлер!» — «Почему же его никто не перепилит?»
...В их квартире было четыре комнаты, в них росло двенадцать детей. Но от войны и от после войны не осталось ощущения скученности. В перенаселенной квартире взрослых всю войну не было: женщины работали на заводе до позднего вечера, мужчины приходили домой раз в месяц — дети только оставались да тетя Капа. Дети к тому же ходили в детский сад.